Все-таки он шел и шел на свет костра. Свет не придвигался, а становился ниже. Ночь почернела. «Эх, был бы я летчиком, как тот старший лейтенант Иванов, или пограничником, как Атахан, я по звездам сразу бы отыскал их буровую… Но главное — идти, надо идти и идти, — твердил он. — А если не найду, какой же из меня пограничник? Они же выносливые!» — И он шел, падал, опять вставал. В глазах метались звезды искрами костра. Летели искры, хотелось предостеречь кого-то: «Осторожней, вы так небо сжечь можете». Было тихо, казалось, он плывет, летит, а он уже не мог идти и полз, поднимая голову, чтобы увидеть: скоро ли костер, близко ли? Пугал каждый шорох, и сердце заходилось от страха.
XVII
Тлели обугленные ветви саксаула. Костер догорел. Нехотя, боязливо из голенастых, узловатых ветвей выкарабкивался дымок, и все осторожней, точно из бездны, изредка высовывался зазубренный язычок пламени. Он вытягивал за собой другие языки, и отсветы их облизывали в ночи кошму, бараньи папахи — тельпеки, иссиня-черные бороды самозабвенно храпящих кочевников — иомудов. Лица их, темные от загара и ночи, казались гранитно суровыми. Отблески последних огоньков вползали на горбатую спину барханов. Около спящих, вплотную к песчаным барханам, лежали верблюды. Они жевали верблюжью колючку. В них было что-то извечное, каменное, казалось, верблюд брезгливыми губами захватит острый лепесток луны, и наступит полная темнота. Из мрака донесся смятенный, хриплый от усталости крик:
— Пав-ли-и-ик! Ага-га-га-га!
И снова над ночным пристанищем кочевников — посапыванье, храп.
Умирал костер, в отчаянии похрустывал пальцами веток, выкатив кровавые, воспаленные бессонницей глаза угольков.
И опять в пространстве ночи другой голос, но громче, настойчивей, требовательней, позвал, перекатывая слог за слогом:
— Па-ав-ли-ии-ик! Па-ав-ли-ии-ик!
Кочевник поднял голову с кошмы, другой облокотился на кошму. Третий вскочил на колени, начал расталкивать, тормошить спутников. Храп оборвался.
Совершенно отчетливо с противоположной стороны твердо, непреклонно и властно прозвучало:
— Павли-ик!
Проснулись кочевники, присели на кошму, оглаживая бороды, подбрасывали ветки в костер, возвращая ему жизнь. Перенося ударение на последний слог, повторяли:
— Павлык!
— Бавлык!
— Аалык!
Костер зашумел, в клыках огня хрустнули сучья саксаула.
Склонив головы, иомуды прислушивались к призывам, летящим с разных сторон. Голоса тревоги перекликались, звали… Они то стихали и пропадали, то опять возникали. Верблюды перестали жевать и настороженно вытянули шеи. Чудилось, будто верблюжья голова далекой сопки поворачивается, ухом луны прислушивается ночь:
— Па-ав-лик! Па-ав-ли-и-ик!..
И хотя костер пылал, но зябко стало людям у огня от этого крика.
Не один, не два, не десять километров до больницы, а этот призыв услышала во сне Наташа. И, сама не зная почему, откликаясь на голос тревоги, встрепенулась среди ночи, будто кто-то искал и звал ее ребенка. Зажгла ночник, посмотрела: Юлька спит. Встала, укрыла ее простынкой, накинула на плечи халат и вышла в коридор. В дежурной комнате горел свет, и Наташа осторожно заглянула туда. Печально напевая, Гюльчара довязывала носок.
Перед ней на столике лежала фотография: со снимка глядели на Гюльчару четыре сына и муж. Крепкие, сильные… Да, лежат дома в сундуке пять похоронок, но когда она глядит на домбру мужа, на вещи сыновей, на связанные ею шерстяные носки, когда выходит вечером на дорогу, ей кажется: вот-вот увидит их, вот-вот услышит их шаги… Иногда кажется — сто лет их не видела. Иногда — вчера простилась. Вспомнила как, обняв их, сказала на прощание:
— Возвращайтесь!
— Вернемся!
А они никогда не обманывали…
— И я не могу уснуть, вспомнила грустную песню… муж ее на домбре играл, — не поднимая головы, догадываясь по шагам, что это Наташа, сказала, вздохнув, Гюльчара. — Не могу. Неспокойно на сердце. Как будто несчастье — на пороге, а ведь Павлик далеко? Далеко! А душа болит, будто он вот здесь. — Она спицей показала на сердце. — Нет отца — дитя плачет день, нет матери — плачет тысячу дней, — неожиданно добавила Гюльчара и шепотом начала считать петли, сбилась, остановилась. — А то думаю: птица не родится без клюва, дитя — без своей доли… Нет, нехорошо на сердце…
Наташа зябко запахнула халат, присела:
— Скорей бы утро…
Она вернулась в комнату, легла… Заснуть до рассвета так и не смогла, все время мыслями возвращалась к Павлику. К Павлику и Атахану…
XVIII
Рубчатые шины грузовика с ходу врылись в песок и остановились. Шофер, серый от усталости, не снимая рук с баранки, поглядел на людей.
Голова шофера легла на руки. Заснул сразу.
Строители откинули борт огромного грузовика, начали сгружать материалы, гремели. А шофер спал.
Один из рабочих протянул к нему руку, но Федор Николаевич остановил:
— Не трожь! Пусть прихватит маленько, потом перекусит.
Разгрузка продолжалась.