— Наблюдая события, я чувствовал, как постепенно рушатся мои представления о революциях. То, что рождалось у меня на глазах, не могло не поразить и не увлечь. Мои записные книжки, как губки, впитывали уйму невероятных наблюдений. Галстуки и сорочки в моих чемоданах уступали место листовкам, брошюрам, воззваниям, пачкам газет. Я начинал понимать, что становлюсь свидетелем событий, каких не доводилось описывать еще ни одному журналисту, и собирал все это, боясь что-нибудь пропустить, позабыть, утерять,— рассказывал мне Альберт Вильямс, вспоминая о тех днях.
В день, когда происходил этот разговор, писатель только что вышел из лечебницы, где пролежал несколько месяцев, прикованный к койке тяжелой болезнью. Он был еще слаб — этот огромный, плечистый человек; щеки покрывала бледность, на лбу выступали росинки пота. Но жесты больших рук были точны, энергичны. Глаза глядели молодо из-под седых, сбивавшихся на лоб прядей. И так же молодо рокотал его раскатистый голос, несколько медленно, нараспев, но правильно выговаривая русские фразы.
— Мы с моим другом Джоном Ридом, разумеется, в те дни, летом 1917 года, еще не могли угадать, куда мчится поезд русской революции. Но мы с увлечением неслись в нем и жадно следили за всем, что открывалось перед нашими глазами...
Чудесная, совсем юношеская память у этого пожилого американца, которому привелось стать свидетелем самых волнующих событий Октябрьской революции и первых лет Советской власти. Он, как и его друг, могли бы с полным правом сказать стихами Маяковского:
Именно зоркость журналистского глаза, чуткость уха сдружили корреспондентов нью-йоркских буржуазных газет с большевиками, которых менее дальновидные или более предубежденные западные журналисты рисовали в те дни в виде зверей в облике человеческом. Именно объективный анализ массы фактов, ежедневно наполнявших их блокноты, позволил этим двум людям из-за океана угадать во Владимире Ильиче Ленине центральную фигуру революции...
— По вечерам, когда мы, падая от усталости, добирались наконец до своих номеров в отеле, мы часто говорили об этом еще не виденном нами человеке. Старались представить, каков он из себя, в чем сила его обаяния, чем он так неудержимо влечет к себе сердца всех этих голодных рабочих, оборванных солдат, приезжавших с разрушающихся фронтов, военных моряков, представлявших, как многим казалось тогда, самые необузданные силы революционной стихии,— продолжал рассказывать Вильямс.
Теперь, когда в воспоминаниях он совсем ушел в те далекие бурные дни, его массивное красивое лицо мгновениями становилось совсем молодым, глаза по-юношески блестели...
— Ленин, таинственный Ленин, которого одни проклинают, объявляют немецким шпионом, даже антихристом, а другие превозносят, считают истинным революционным гением, которого яростно травит печать почти всех партий, само имя которого вызывает просто звериную ненависть у офицеров и зажигает восторгом глаза рабочих, солдат, матросов, этот еще не виденный нами Ленин все больше и больше занимал наше воображение... Мы расспрашивали о нем наших знакомых из революционных русских эмигрантов, живших у нас в Штатах и теперь репатриировавшихся домой. Некоторые из них знали Ленина, другие были только знакомы с его делами. Но все с восторгом говорили о нем. И характерно — никому из них не удавалось нарисовать его портрет. Нам все больше не терпелось увидеть этого человека, а он в те дни вынужден был скрываться от ищеек Временного правительства.
— Ну и каково же было ваше впечатление, когда вы впервые увидели Владимира Ильича?
Теперь лицо заокеанского собеседника стало задумчивым, в глазах отразилась восторженная нежность.