В поднадзорной палате, кроме меня, – ещё пятеро. Двое спят. Они спят всегда, покидая постель только для заправки организма кормами, аминазином, галоперидолом и для опустошения кишок. Камушкин с недельной щетиной и белой горячкой уже встал и аккуратно, по-солдатски, заправляет койку. В углу, спустив на пол тощие ноги, прозябает тихий шизофреник Авва. У него ввалившийся тёмный рот и пальцы, которые пляшут канкан и никогда не знают покоя. Авва смотрит на соседа – помешанного глухонемого мальчика с остреньким заячьим лицом, – тот свешивает с койки голову и шумно блюёт в белый эмалированный горшок. На горшке номер – 7. Номер ничего не означает.
– Перекурил с вечера, – комментирует Камушкин. – Докуривать хмырю не давать, бычки в параше топите – задолбали по утрам серенады…
Мальчик с заячьим лицом хрипит и сплёвывает в горшок тягучую желчь.
Очнулся по прихоти желудка ещё один обитатель поднадзорки. Он лежит неподвижно, вытянувшись и окостенев под байковым одеялом. На лице его – улыбка, вздутая, похожая на липкого, влажного зверька. Он смотрит в потолок и моргает, ему мешает тяжёлая слеза, налившаяся в углу глаза.
В палату входит Серёжа – надоевший гость из соседнего зверинца. В его груди трепещет глупое, доброе сердце, оно придумало для него долг – заботиться о новичках, и новички сносят его заботу, как положенную неотвратимую мэку. Серёжа ставит на стол перед медсестрой поднос с алюминиевыми мисками; в мисках – манная каша, комковатая, как облако. Серёжа садится на край моей койки и обжигает взглядом стены.
– Авва не пристаёт? – щебечет он.
Молчание. Медленно движутся опухшие веки.
– Если будет приставать – бей по голове. Авва! Авва!.. – Серёжа трясёт в воздухе нестрашным кулаком. – Смотри у меня! – И выбегает из палаты…
Хочется выть, как воют быки и медведи, но за это привязывают простынями к койке.
На короткие и однообразные минуты яви просыпается последний из вечноспящих. Кончает блевать глухонемой мальчик – теперь он затравленно озирается, протаптывая канавку на полу между стеной и окном – туда, сюда… Если попасть в ритм, по очереди закрывая глаза – то один, то другой, – можно никогда не увидеть глухонемого. Если закрыть сразу оба глаза…
Камушкин с аппетитом уписывает кашу и матерно её хвалит – его языку тесно. Мокрый зверёк ползает по лицу идиота. За окном – шелест… Глухонемой ловит глазами вздутую улыбку, его брови летят на лоб, и он жалобно верещит:
– Дык-к, дык-к, ды-ык-к, дык-к-к…
Камушкин давится кашей.
– Ишь раскудахтался, заёбыш! – говорит он, утирая с подбородка разбрызганные слюни.
Серёжа вносит поднос с кефиром. Он уже сказал мне всё, что хотел, ему здесь больше неинтересно. Аппетита нет – глаза видят алюминиевую миску, но слюна засыхает во рту. Я отдаю кашу Камушкину, завтракаю кефиром.