Вскоре мы оказались на месте. У домика лесничества – казённо-невзрачного, из силикатного кирпича, с шиферной, в чёрных потёках, крышей (вот бы его заделать в холм, вот бы где к месту – лучше некуда – пришёлся биотек!) – на краю центрального массива, у стены исполинского леса, заглушили моторы, чтобы обговорить последние шаги. То, что мы почти у цели, чувствовали все, и это было тяжкое предощущение.
Мать-Ольха первым делом кинулась к дубам. Остальная стая собралась вокруг Брахмана. А тут – откуда ни возьмись – и белый ворон… Сел на крышу небольшой силикатной сараюшки-пристройки, потоптался и уставился на свою двуногую родню. Мы смотрели на ослепительную птицу заворожённо – третий раз за последние дни ворон явился нам так открыто, а прежде, если припомнить, мы его не всякий год видали. Означать это могло одно – роковой миг приближался, и тотемная птица, мудрая, одинокая и чистая, намеревалась встретить его с нами. Воодушевило ли нас это? Ещё как!
– С нами белая сила! – прижав правый кулак к сердцу, хором закляли мы врага.
Дом лесничества оказался заперт, и вокруг – ни души. Впрочем, Князь ещё в Ливенке расспросил встреченного на пути мужичка о дороге и выяснил, что в центральном массиве по просекам сейчас не проехать – земля влажная, вязнут даже лесовозы. Машины, стало быть, придётся бросить здесь и дальше двигаться пешком, без пути, по чутью. Разумеется, не тому, что сидело в носу Рыбака. За нужное чутьё – в виде прослушки эфирных слоёв и обследования прочих нежных тканей бытия – у нас отвечал Брахман, значит ему и карты в руки.
Между тем к нам вернулась Мать-Ольха и сообщила интересные известия. Она поговорила с дубами, объяснилась им в любви, вошла к гигантам в доверие, и те поделились с ней не только личными свидетельствами, но и лесными слухами. Слухи были таковы. На днях в чаще действительно появилось некое существо, вгоняющее в трепет всё живое – даже видавшие виды дерева. Собеседники Матери-Ольхи каким-то образом напрямую, путём непосредственной передачи своего впечатления на экран чужого сознания, воспроизвели в ней чувство, какое вызывало существо у бывалых дендронов, невольно побывавших в близком с ним контакте, и это чувство очень ей не понравилось. Оно заключалось не в страхе перед ожидаемой болью и даже не в страхе перед мучительной смертью, а в корчах всего естества, разом осознающего, что… что… чёрт знает что осознающего. Может быть, необратимость изменений тысячелетнего уклада мира, следующих за этим вестником по пятам. Изменений на всех ярусах бытия – от тугой и белой летней грозы до жужжания цветочной мухи. Словом, чистая эманация ужаса. Подобное чувство, разумным образом никак не мотивированное, может породить кошмарный сон, делирий или чудовищное наркотическое видение. Описанию оно не поддаётся, поскольку находится за пределами разума с его арсеналом хитроумных выразительных средств, да и все возможности этих средств превосходит. Как передать ужас тьмы чулана, где заперт в наказание ребёнок, когда вдруг тьма, ворочаясь, рождает из себя внимательный холодный глаз? Или когда тебя живьём пробует на вкус оса – во всех своих подробностях, но размером с тюленя? Или когда – то ли вывернутый наизнанку, то ли просто заживо свежёванный – бык идёт на тебя сквозь вязкий сон и скалится кровавой мордой, и хлюпают его кишки, сочащие дурную слизь, и кровью налитые белки ворочаются прямо в розовой кости и в мясе?.. Однако деревья как-то навели проекцию на чувствительную психику нашего женского брата, и впечатление она (проекция) произвела. Рос бы на холке волос – встал бы дыбом… Признаться, после речи Матери-Ольхи я тоже ощутил фантомное шевеление шерсти на загривке.
Это – лесные толки. Что же касается личных свидетельств здешних дубов… Если Мать-Ольха правильно поняла язык древесных образов, незадолго до нашего приезда тут низко, на бреющем полёте, роняя тяжёлый ветер, ломающий сухие сучья, кружили два вертолёта, в конце концов просыпавшие на опушке дюжину человек с каким-то грузом. И это были не солдаты и не стражи. Дубы не знали, кто они, но интересовал пришельцев
Никакого особого запаха, кроме густого, влажного лесного духа и благоухания цветущего на опушке разнотравья, я не чувствовал. Немудрено: тотем наш – белый ворон, а не полярный песец, чующий лемминга из-под снега, или, скажем, лошадь, чьи обонятельные луковицы по чувствительности превосходят даже пёсьи. Кстати, отчего бы сыскарям вместо собак не взять на поводок специально обученных пони?..
Князь между тем помрачнел.
– Ты кому звонил с новой болталки? – Он исподлобья смотрел на Рыбака, по давней армейской привычке уже прикинувшегося шлангом, невинно моргающего и приплясывающего на месте от переполнявшей его шутовской трескотни – так мочевой пузырь переполняет нетерпение.
– Да ладно, – остановил я ничего теперь не способную изменить экзекуцию, – нам могли и на машины маячки поставить.