Это предостережение. Оно опоздало. Вот и я вплетён в узел – я больше не посторонний, я – вервие в узле. Серпокрыл наливает в два стакана водку (ровно на четверть – на один глоток), щурит лицо.
Роман СЕРПОКРЫЛ
– А про Мишку Зотова что тебе старуха надудела?
Николай ВТОРУШИН
– Она сказала, что его убила Рита Хайми. – Мягкое тело Серпокрыла вздрагивает от усмешки. Он протягивает руки к рефлектору, потом возвращает их на стол и льёт в третий стакан воду.
Роман СЕРПОКРЫЛ
– Ты думаешь, Мишка продырявил себе череп потому, что Рита стелилась под каждого встречного милягу? Ты этому веришь?
Николай ВТОРУШИН
– Нет, теперь совсем не верю. – Роман Ильич запускает в меня цепкий взгляд – он не вполне понял ответ. Через миг он поднимает стакан с мерцающей росинкой на гранёном боку.
Роман СЕРПОКРЫЛ
– Сначала выпьем, а потом изложу тебе повесть.
Николай ВТОРУШИН
Снаружи швыряет снега декабрь, наметает сугробы. Выдувают из труб метели языческие свои гимны, ликующие, буйные. Сказал Розанов: язычество – молодость человечества. Правда. В молодости хочется радостных богов и хочется стоять с ними вровень. Вот душа язычества: нет вражды между природой и человеком. Язычество – понимание природы чувством, образом, страстью. «Природа – гимн, где о святых – ни слова». Поют трубы о том, как испокон понимали здесь мир: о домовых и леших, о ведьмах, о сглазе и заговорах, о душах, что живут в вещах, в камнях, в деревьях. Под эти песни слагались сказы, где были: оборотень Вольга, Соловей, Змеи, Иваны с умными зверьми; где ветры были Стрибожьей роднёй, а солнце и любовь – золотым Ярилой. А теперь здесь рассказывают о Зотовых. Пока я думаю, Серпокрыл успевает выпить, вытереть ладонью губы и закусить.
Роман СЕРПОКРЫЛ
– В начале тридцатых добрались до однорукого Хайми, припомнили ему былое эсерство. И Хайми сгинул, затерялся песчинкой в лагерной пыли, оставив жену с дочкой-спелёнышем на руках. Нину Хайми сразу выставили из редакции «Мельновского труженика», где она служила при муже; приятелей и знакомых, как водится, выдуло в форточку, и она очутилась в глухом ящике, сколоченном из человеческой осмотрительности и страха, наедине со своими воспоминаниями и бедами, как покойник, заколоченный в гробу наедине с увядшими цветами. Спасибо, не тронули саму как «члена семьи»…
Конечно, она могла уехать, затеряться на вавилонских стройках, где никому бы не пришло на ум проверять её анкету, но в её голове хватило толка не кидаться в переезды с младенцем. Так бы она и задохнулась под крышкой, если б не Семён Зотов – он в ящике проковырял ей для жизни отдушину. Семён про страх и осмотрительность отродясь не слыхал. В Гражданскую он был начдивом у Тухачевского, прославился удалью, потом трибунал судил его за дезертирство (это особая история) и только благодаря поручительству Тухачевского приговорил не к пуле, а к списанию в обоз, – Семёну бы сором обрасти, как шитику, и носа не высовывать, а он вместо этого оформил Нину Хайми билетёршей в кинотеатр, где сам директорствовал. (Семён, вернувшись с Гражданской, как сознательная единица революции, передал Мельновскому совету закопчённую гридню и уцелевший проектор. Зал отремонтировали, повесили новую доску – «Молот», но соль в том, что исполком по патенту снова передал дело Зотовым – никто, кроме Якова, не умел управляться с аппаратом, и никто, кроме Семёна, не мог заставить Якова хоть полшага ступить в сторону службы. Получилось, что, не потратившись на ремонт, они вернули своё обратно, только теперь над ними висел фининспектор. А после нэпа оба сели на казённую зарплату.) Так вот, проделанная Семёном щёлочка позволила Нине Хайми отдышаться, а кое-кому, наверное, помогла через несколько лет вспомнить историю о бывшем геройском начдиве и о странном его падении.
Вспомнилась эта история так: трещал газетным порохом процесс над «матёрыми изменниками» Тухачевским, Якиром и иже с ними, и в этот чадящий костёр кто-то подбросил извет о милосердном решении давнего трибунала. Семёна подхватил «воронок», из мельновской предвариловки его отправили в Москву, и весь город единым чирком поставил на нём крест. Но не тут-то было! Месяца через три он вернулся восстановленным орденоносцем! Хитрым финтом давнишнее дело вывернули в Москве наизнанку: из подзащитного комфронта Семён оказался его жертвой – Тухачевского обвинили в том, что, переведя прославленного начдива в обоз, он сознательно обезглавил боевую обстрелянную дивизию в разгар польской кампании. Правда, эта счастливая для Семёна уловка не сразу озарила умы столичных чинов – по возвращении у него сильно болели ноги, отёкшие от стоячего карцера. Но в целом догадались вовремя, дескать, полезнее будет оставить его теперь живым, как реальное обвинение рухнувшему маршалу.
Сам Семён и словом не обмолвился, каким образом его история встала с ног на уши. Людям, пришедшим поздравить бывшего начдива с чудесным воскрешением, он заявил: «Эти сукины дети и слышать не желали, что больше всего на свете Тухачевский хотел утереть нос Бергонци и Амати – сделать скрипку с голосом сирены!»
Николай ВТОРУШИН