Как-то в один из февральских дней вся группа, кроме больного бронхитом Василия Ивановича и Нины Николаевны, которая вообще отказывалась от всяких таких связанных с подготовкой к отъезду мероприятий, собралась в театре для фотографирования к паспортам. В театр вошел один из знакомых еще по Харькову офицеров-стародубовцев и сообщил, что на вокзале лежит больной тифом сын Качалова, они его привезли из станицы, где стоят остатки полка. Пока он еще жив, но очень плох.
Берсенев достал извозчика-линейку и, заехав к нашим и сообщив им, что «Дима на вокзале, жив, но болен», поехал за мной на вокзал. Берсенев, Ваня Орлов и Коля Тихомиров нашли меня в коридоре вокзала среди других больных, умирающих и мертвых. Через столько лет помню, как будто это было вчера, какое счастье, покой, благополучие я ощутил, когда увидел над собой их знакомые, родные, милые лица. Я то терял сознание, то опять приходил в себя. Больше по рассказам знаю, что меня привезли в дом, где жили мои родители. В квартиру меня, боясь заразы и вшей, сразу внести не позволили, и несколько часов я был в закрытом магазине хозяев дома. Там меня вымыли, переодели во все чистое, показали врачу, который определил тиф. Судя по тому, что я так болел уже в третий раз, это был возвратный тиф. Температура была 41,8 и выше.
Под утро произошла нелепая вещь. Врач, опасаясь резкого падения температуры, прописал какое-то сердечное лекарство, которое нужно было дать мне принять, когда температура упадет. Под утро мать, которая всю ночь сидела около меня, заметила, что я очень вспотел, градусник показал, что у меня 35 с чем-то. Тогда она накапала мне двадцать пять — тридцать капель и дала выпить. При всей своей слабости я почувствовал, что выпил что-то не то. Оказалось, что мать дала мне принять сильный раствор карболки. Началась, конечно, паника. Весь дом принимал во мне то или иное участие: несли молоко, искали врача, бегали в аптеку, только отец был как-то странно, напряженно спокоен. Когда мать, которая была, конечно, в самом невероятном отчаянии, бросилась к нему с исступленным воплем: «Что делать?» — он сказал с неожиданным уверенным самообладанием: «Пойми ты: чтобы мать ждала с фронта сына, о котором несколько месяцев ничего не знала, и чтобы она в первую же ночь его отравила… это такая безвкусная мелодрама, которой быть не может. Этого не может быть». И мать успокоилась. Откуда-то достали несколько кружек теплого молока, нашлась знакомая фельдшерица с прибором для промывания желудка, меня напоили, промыли, и я отделался обыкновенной или, может быть, несколько необыкновенной изжогой.
Меня быстро переименовали в артиста Вадимова, на имя которого я получил паспорт. С первого дня выздоровления я стал все вечера проводить в театре. Все сомнения в отъезде отпали, еще и Ольга Леонардовна узнала, что ее племянник жив и здоров и в Крыму, так что и ей ждать было нечего. Начали быстро готовиться к отъезду. Пробираться решили для начала в Грузию, но до отъезда сыграли еще одну премьеру — «На всякого мудреца довольно простоты» Островского.
Спектакль шел почти целиком в новом составе. Кроме И. Н. Берсенева — Глумова и М. Н. Германовой — Мамаевой, все были введены вновь. Берсенев был удивительно красив. Играл смело, уверенно, элегантно. Никакие сомнения, тревожившие в свое время Василия Ивановича, когда он играл эту роль, Берсеневу и в голову не приходили.
Он играл совершенно ясного для публики жулика и проходимца, только очень красивого и обаятельного. Мария Николаевна была очень красива, ей необыкновенно шла прическа 70-х годов XIX века, она отлично носила турнюр и трэн, очень обаятелен был ее плавный московский говорок, некоторые ее интонации звучат у меня в ушах до сих пор. Когда на реплику Глумова: «На каких рысаках я буду подъезжать к вам!» — она отвечала: «Подъезжайте, подъезжайте», — столько в этом было и грусти, и лукавства, и коварного замысла грядущей мести… Это одно из лучших исполнений женской роли, какие я знаю.
Мамаева играл Тарханов. Играл замечательно. Может быть, немного слишком на публику, но это было смело, и талантливо, и, главное, безумно смешно. Когда он, увидев карикатуру на себя, говорил: «Нет, похоже-то оно похоже», — зал грохотал единой глоткой.
Бакшеев в Крутицком точно копировал Константина Сергеевича; для тех, кто видел в этой роли Станиславского, это было, конечно, жалким зрелищем, а для других — а их было девяносто девять процентов — это было очень смешно и убедительно. Массалитинов хорошо, смешно, ярко и остро играл Городулина, но ему даже в этой роли не хватало светскости: букет, цилиндр и сигара — три предмета, и ему не хватало третьей руки — то подойдет к ручке Мамаевой с сигарой в зубах, то с цилиндром на голове.
Ольга Леонардовна играла Турусину. Мне кажется, что стихия Островского чужда ей. Все было в порядке, но это не было ни смешно, ни страшно. Да она и сама себя не любила в этой роли.