Я только что упомянула последнего секретаря Льва Толстого и биографа его — Валентина Федоровича Булгакова. В те годы он был одним из организаторов и председателем «Союза русских писателей» в Чехии и вместе с проф. С. В. Завадским (председателем «Комитета по улучшению быта русских писателей в Чехословакии») и Мариной был избран в состав редакционной коллегии затевавшегося в Праге и ее предместьях альманаха «Ковчег».
Название это было предложено Мариной («семь пар чистых и семижды семь пар нечистых» — и все оказавшиеся литераторами, прибившимися в утлом суденышке к берегам Влтавы!).
Альманах затевался долго, сколачивался трудно — буквально годами, — и у Валентина Федоровича было предостаточно времени, чтобы сблизиться — сперва на почве совместной работы, потом на правах приятельских — с Мариной и с Сережей (Сережа, автор небольшой книги рассказов «Детство», вышедшей в Москве до революции, стал членом правления «Союза русских писателей»).
Валентин Федорович диссонировал с окружавшей его средой не меньше, чем сама Марина, но — иначе, наоборот ей: в эмигрантском ковчеге она была несомненным змием, а он — несомненным голубем, исповедовавшим закон «смиренномудрия, терпения и любви» по Ефрему Сирину и отчасти по Л. Н. Толстому. И внешность его была «голубиная», благолепная, и жил он со своей маленькой семьей в простым глазом видимых благолепии, чистоте и вегетарианстве, в кажущемся душевном благополучии, и все это, вместе взятое, вызывало у некоторых из окружающих — навоевавшихся, намаявшихся и маяться продолжавших — ироническую ухмылку наряду с бесспорным уважением. «Толстовство! Вегетарианство! Непротивление злу!» Как говорится, «мне бы ваши заботы»! И охотно нагружали его заботами своими собственными.
Однако некоторая «пастельность» облика Валентина Федоровича скрывала душу отнюдь не вегетарианствующую, ум острый, проницательный, широкоохватный, далеко не догматического склада, что, в частности, и позволило ему сблизиться с моими родителями, понять и полюбить их.
Особо стоит упомянуть о его, по тем, полувековой давности, временам, исключительной восприимчивости к Марининому творчеству «сложного периода», невнятному огромному большинству ее зарубежных современников. Вспоминая о совместной работе над «Ковчегом», Булгаков пишет: «Сама Марина Ивановна дала для сборника большую „Поэму Конца“. Этой не помогла бы никакая анонимность. Необыкновенно сжатый, своеобразно-четкий, образный и звучный, чтоб не сказать щелкающий, стих Марины Цветаевой можно узнать за тысячу верст, даже и без надписи: „се — лев, а не собака“… Нас, редакторов сборника, очень ругали потом за помещение в нем „Поэмы Конца“, но я все же и тогда был, и теперь[29]
остаюсь при мнении, что поэма эта, как и все, что писала вдохновенная Марина, вещь — замечательная. Но только в данном случае надо иметь уши, чтобы слышать».У Валентина Федоровича были и глаза, чтобы видеть: набросанный им портрет Марины энергичен и точен: «…Глаза были большие, острые и смелые, „соколиные“… ни кровинки в лице, ни румянца. Так странно и… жалко! Головка посажена на шее гордо, и так же гордо, и быстро, и энергично обращалась — направо, налево. Походка и все движения Марины Ивановны вообще были быстры и решительны… Плачущей и даже только унывающей я ее никогда не видал. Подчас она все же грустила, жаловалась на судьбу, например — на разлуку с Россией, на переобременение хозяйством и домашними делами, отвлекающими от литературной работы, но жалобы и сетования ее, — вообще редкие, — никогда не звучали жалобно и жалко; напротив, всегда гордо, и я бы даже сказал — вызывающе: вызывающе — по отношению к судьбе и к людям.
Среди не просто бедной, а буквально нищенской обстановки своей квартиры Марина Ивановна, с ее бледным лицом и гордо поднятой головой, передвигалась, как королева: спокойная и уверенная в себе…»
В последующие годы, когда большинство эмигрантов перебазировалось в другие страны — в основном во Францию, Валентин Федорович, с женой и двумя дочерьми, остался в Чехословакии. Много сил и труда вложил он там в создание Русского культурно-исторического музея, для которого собирал «доброхотные даяния» — материалы, рукописи, произведения искусства, вывезенные из России или создававшиеся русскими за рубежом. Средств на приобретение этих ценностей никто не отпускал, ибо ценностями они тогда не почитались…