Человеческого, конечно, все-таки больше в стариках, но какое это заплесневелое, натянутое отражение человеческого. Энергии, конечно, больше в «боях», но какая это механизированная энергия. Какое невеселое веселье.
Этой сценой «Одеон» как бы хочет сказать: искалечен человек и ходульной романтикой прошлого и механической сноровкой настоящего. Все эти сцены и ряд других, менее удачных, составляют только первый акт, как всегда, двухактного обозрения. Вторая часть не менее удачна.
В ней есть два превосходных номера. Это – романтический салон 1827 года, где мы видим Мюссе, молодого Гюго, Шатобриана, Жорж Санд и хозяйку салона мадам Рекамье. Сопрано «Ньюйоркер Метрополитен опера» Делонуа, в качестве Малибран, величайшей певицы того времени, исполняет арию Беллини, Беранже (Кайю) трогательно поет старческим голосом куплеты во славу международного братства народов, а Осман, позднее беспощадный архитектор Наполеона III, разрушивший добрую треть старого Парижа, в 1827 году еще мальчишка и ученик Консерватории, исполняет знаменитый жестокий романс «Эрнест». Это, пожалуй, гвоздь «обозрения», так как Дюбоск, теперь уже переведенный в «Комеди Франсэз», действительно достигает верха комизма, «виртуозно» исполняя сентиментальнейшую чепуху.
Я сказал, что романс Дюбоска, покрываемый, кстати сказать, нескончаемыми аплодисментами, – гвоздь «обозрения», но это место может оспаривать трио Вьенера, Дусе и Мирель.
Известный молодой композитор Жан Вьенер переложил для двух роялей с необыкновенным перцем и шиком целый ряд американских танцев. Вместе с Дусе он исполняет их на двух роялях с точностью и быстротой, которые и восхищают и смешат. Под некоторые из этих напевов мяукает по-английски и колко ломается полулежа на крышке рояля распресовременнейшая герл, которую изображает молодая актриса Мирель.
Я далеко не перечислил всего, что есть в «Одеон-ревю». Я думаю, читатель согласится, что «обозрение» это отнюдь не пусто. Интереснее всего, что «новейшее», переданное при том превосходно, все время берется «Одеоном» сквозь явную иронию, точно так же, как и рутинное.
В этом – основной тон «обозрения».
<…> Парижская публика имеет одну странную особенность. В сущности, коренные парижане терпеть не могут ничего привозного и до сих пор еще склонны считать все иностранное – варварским.
Если парижанам показывают театр Ибсена, то они пожимают плечами и даже глумятся. Если им говорят о великом русском романе – они выражают сомнение и если соглашаются признать его, то непременно с прибавкой слова – «больной». Если к парижанам приезжает «Камерный театр», они во главе со вчерашними новаторами, вроде Антуана, поднимают крик о нарушении основ театра. В свое время они освистали Вагнера, позднее они освистали Стравинского. Они до сих пор почти совершенно ничего не знают о немецкой литературе. «Гамлет» только на этих днях в первый раз дан был по действительно шекспировскому тексту, но это в полурусском театре Питоева.
Но зато английские «girls» и «boys» в мюзик-холлах, негритянский джаз, американские звездочки для обозрений проходят при поверхностном, снисходительном, но дружном успехе. «Vous savez – c'est drole!» – «знаете, это курьезно!».
Для того чтобы парижанин оценил иностранное, нужно, чтобы ему позволили немножко презирать его.
Иностранец, который претендует импонировать, показать себя
У Парижа есть и другая экзотическая иностранка,2
которую он тоже приспособил к своим потребностям, которую он балует еще больше, чем примадонну Парижского театра. Но, несмотря на ее шумный успех и, вероятно, большие деньги, которые она зарабатывает, ее жаль, потому что из-под лака, которым ее покрыли, из-под автоматизма, в который ее загнали, – просвечивает огромная естественная грация, очарование огненного темперамента, какая-то совсем невиданная непринужденность и свобода.Я говорю о знаменитой негритянке Жозефине Бекер3
.Трудно судить о том, насколько хороша собою Жозефина в естественном состоянии. Она, не жалея себя, позволяет своим импресарио то принижать свою красоту до клоунски смешной карикатуры, до утрированной маски обезьяно-негра, под которой она удивляет публику Фоли Бержер блистательным кривлянием своих безудержных танцев, то поднимать эту красоту, согласно вкусу утонченнейшей части Парижа, до степени экзотического видения, в котором жгуче сплетаются тропическое сладострастие и ультрамодерн.
В знаменитом уже кабачке «У Жозефины Бекер» она появляется полуголая, со своим точеным телом кофейного цвета, с искусно удлиненными глазами, которые кажутся какими-то полными ночи и огня безднами, с лакированной головой, маленькой и словно разрисованной вместо волос.
Конечно, в этом виде она заинтересовывает, она неповторяема, особенна, почти чудесна. Но кто знает, что здесь свое, что от художника?
Кто знает, не лучше ли, не гораздо ли лучше сама негритянская женщина Бекер, чем эта изготовленная из ее тела куколка?