Так она веселилась, чистя и скобля медную посуду, обручи бочек для воды, субботние подсвечники и полы. В мытье полов она вкладывала столько сил, что полы сверкали белизной. На стенах она развесила всякие вышивки: изобразила, например, как Авраам ведет Исаака на заклание, как братья продают Иосифа измаильтянам. Из соломы она плела корзиночки, которыми тоже украшала стены. Одно огорчало отца: Фрейдл не желала выходить замуж за ешиботника, как он того хотел, зато частенько останавливалась у колодца поболтать, пошутить и посмеяться с подмастерьями. В субботу днем она посыпала отдраенные полы песком, ставила на стол большую тарелку тыквенных семечек и приглашала всех дочерей ремесленников к себе на кухню потанцевать. При Мойше-Мендле подмастерья побаивались танцевать с девушками и потому стояли у двери, лузгали семечки и с наслаждением смотрели, как девушки танцуют друг с другом.
А мы с Носном сидели, спрятавшись, в уголке, и оттуда глазели на девичьи польки, вальсы и шеры[377]. Носн, веснушчатый и застенчивый, готовый залиться краской, скажи ему только слово или даже посмотри на него, рассказывал мне всякие невероятные истории о своих многочисленных дядьях, тетках, двоюродных братьях и сестрах, об их свадьбах, помолвках, романах, ссорах, делах с мужиками, бедах и радостях. Еще он знал множество историй о разбойниках, ведьмах и звездочетах. Мои папа и мама меня постоянно пилили за дружбу с этим Носном:
— Какой смысл шататься с пустым мальчишкой? — никак не мог понять мой отец.
Я не мог объяснить ему этого. Как не мог объяснить, например, зачем кататься на коньках. Но я готов был отдать весь мир за этого рыжего, вечно краснеющего Носна. Мы, бывало, шли мимо деревень, останавливались у ветряка с залатанными крыльями, пробирались к Висле, по которой крестьяне гнали плоты, смотрели на барский двор судьи Христовского, до заката шлялись среди деревьев и холмов. Окна деревенских хат в зареве заката сверкали червонным золотом. Осколки стекла в песке переливались, как драгоценные камни. Мы катались по земле, бегали, гонялись друг за другом — просто так, ни для чего, от избытка молодых сил, которые распирали наши легкие мальчишеские тела.
— Царь Бочан[378], гнездо горит! — кричали мы аистам, которые парили в небесной синеве.
Еще больше я оживлялся, когда в нашем местечке происходили «
«
Ярмарки в нашем местечке бывали четыре раза в год. На них к нам съезжались евреи — торговцы и перелицовщики — со всех окрестных городов и местечек: из Нового Двора, Закрочима, Червинска[380], Блоне[381], Сохачева и даже из далекого Вышегрода. Сапожники и шапочники, скорняки и портные, торговцы скотом, барышники и мясники, продавцы тулупов и скупщики щетины; стар и млад, бородатые мужчины и подмастерья в коротких пиджаках, женщины, девушки — все съезжались в будах и повозках, быстро расставляли свои столы и прилавки на рынке, дрались и ссорились из-за каждого клочка земли, из-за хазоки[382], из-за места. Все старались занять место с вечера, а потом сидели на захваченных позициях до утра, до открытия ярмарки. При этом торговцы осыпали друг друга бранью, прозвищами, припоминали друг другу родословную. Каждый приезжий держался своих земляков. Допекали в основном вышегродцев, которые говорили на немецкий манер[383] и каждое слово заканчивали на «хе»[384].
— Эй, вышегродские эхе-мехе-дехе! — смеялись закрочимские перелицовщики над вышегродцами за их онемеченный идиш.
— Вышегродские лукоеды — дым столбом! — дразнились новодворские шапочники.
Считалось, что в Вышегроде хозяйки жарят так много лука, что над местечком поднимается дым…
Вышегродские, со своей стороны, не уступали обидчикам и смеялись над их местечками.