Кто-то укладывался на мешках и спал под открытым небом. Кто-то жег костер, чтобы согреться в холодную ночь. На рассвете, с первым лучом зари, приезжие евреи торопились в бесмедреш, наспех набрасывали свои или одолженные талес и тфилн и наскоро молились. По всем дорогам тянулись крестьяне: зажиточные — на телеге, к которой сзади была привязана корова, бедные — пешком, со свиньей, которую тащили на веревке. Бондари с новыми ведрами, лоханями, корытами и бочонками; торговцы свининой с кишками; нищие, обвешанные четками, крестами и «Йойзлами»; крестьянские бабы с курами и яйцами в кошелках; музыканты с волынками; веселые еврейские старьевщики с тележками, полными тряпья, костей и игрушек[385]; фокусник; вожатый с обезьянкой; продавцы горшков и решет — все по разным дорогам тянулись в местечко. Торговля кипела. Еврейские лавочники зазывали покупателей, мужики и бабы торговались, били с лавочниками по рукам, коровы мычали, лошади ржали, свиньи визжали, куры и гуси квохтали и гоготали, музыканты играли, пьяные пели, девки смеялись. Все ходило ходуном от жизни и движения.
Время от времени между пьяными крестьянами вспыхивали драки и они принимались разбивать друг другу головы дрючками и «
Источником дохода для местечка была и мобилизация лошадей. Раз в год было положено приводить всех лошадей на комиссию: проверяли, годны ли они к строевой службе в случае войны. Крестьяне приводили тысячи лошадей на комиссию, которая состояла из сохачевского начальника и нескольких кавалерийских офицеров. Ржание слышалось издалека. Крестьянин, чьей лошади ставили на круп печать в знак того, что она признана годной, гордился этим и смеялся над соседом, чья тщедушная кляча была забракована. Мужики, хозяева забракованных лошадей, страшно этого стыдились, в отличие евреев, которых не очень трогало, если их лошадок не признавали годными. Во время этих мобилизаций тысячи съехавшихся крестьян тратили в местечке немало денег, а еще они пили и плясали в мужицких шинках и съедали кучу свинины. Наш сосед Пясецкий, толстый белокурый мужик, курносый, с маленькими глазками и жесткой щеткой льняных волос — он и сам был похож на свинью, — в эти дни закалывал великое множество свиней. Видимо, ему страшно нравилось колоть свиней, забивая их, он причинял им невероятные мучения. Он их резал и жег живьем, устраивал какие-то оргии со своими ножами и топорами, так что визг убиваемых животных разносился по всему местечку. Мой папа, слыша это, ходил бледный от жалости к несчастным животным, тварям хоть и нечистым, но все-таки Божьим.
— Ой, батюшки, когда же, наконец, кончится эта грязь! — бормотал отец, слыша душераздирающие вопли хрюшек и звуки распутных песен и плясок пьяных мужиков и баб.
После «
— Ой, раввин, скверная это вещь — таскаться в кибитке, — вздыхали они. — Вечно ты бездомный, без жены и без детей, и заработков тоже нет. Все уходит на лошадку и на шамеса, не рядом будь помянут…
Шамесы, люди маленькие, оставались во дворе при исхудавших лошадках своего ребе, клали им в торбы сено и, как и подобает священнослужителям, говорили, вставляя в речь слова на «святом языке», но так, что только демонстрировали этим свое невежество.
— Ребецин, я бы желал омыть руки, — просили они, что по-простому значило: есть хочется[390].