Пересудов в лагерях множество. О сплетнях и говорить нечего, но доносы -- часто на неизвестных совсем людей. Сколько лет эти анонимные доносы принимались американцами всерьез, зачислялись в архив "личного дела" будущего эмигранта! Нередко человек, прошедший все комиссии, внезапно, без объяснения причин, снимался чуть ли не с борта парохода. Донос -- и кончено. Объяснения и опровержения бесполезны. В лучшем случае -- подавать прошение об эмиграции снова, в другую страну, и снова ждать, ждать, -- годы. Некоторые присяжные доносчики были даже известны -- их боялись и сторонились, но почему то не нашлось никого, кто отбил бы у них охоту. Беженский конгломерат или клубок состоял из людей, которых слишком часто сбивали с ног, давили и коверкали, предавали и обманывали. Советская душерубка десятками лет, чекистские пытки и нравственное уродство жизни, германский сапог над унтерменшами, лагеря и гестапо, война и налеты, бегство и голод -- сколько людей могло пройти сквозь это и остаться стойкими, сохранить свое достоинство и независимость до такой степени, чтобы защищать его?
"Лучше уж, знаете ... промолчать, не трогать ... чтобы чего нибудь не вышло". Боязливая формула мелкой трусости запуганного человека -- резиновый мешок: при ударе вмятина, он прогибается, но приспосабливается снова, выгибается заново, человек карабкается, оглядываясь во все стороны, шарахаясь от начальства и соседей. Увы, потеря мужества не компенсируется беззащитностью. "Моя хата с краю, ничего не знаю" -- эта вторая формула маленьких людей не спасала их никогда от того, чтобы все, что они отказывались познать -- и, если зло, противостоять этому -- не обрушивалось бы на них, давило, калечило, и большей частью уничтожало не меньше, чем тех немногих, которые возмущались и шли против зла. Революции делают не те немногие, которые наносят первый удар: революции делают те толпы маленьких людей, которые боязливо поворачиваются к ним спиной, покорно подставляя эти спины. И маленьких, по трусости, невежеству, слабости сторонящихся от всего, что кажется им угрозой -- слишком много. Только ли в мягкой и безудержной, анархической славянской России? В передовой, дисциплинированной Германии много людей жалели евреев и шарахались от одного упоминания о лагерях смерти -- подальше...
* * *
Над Демидовой подсмеивались часто, но к ней тянулись многие. "Литературная чашка чая" заменялась серебряным, еще из дома, подстаканником, ходившим нередко в круговую с бутылкой вина, все чаще заменявшим теперь самогон.
Вино привозила пани Ирена, суетливо вынимая из громадной сумки деликатесы: сверток ветчины, копченую рыбу, тяжелые гроздья винограда, банку с кофе в подарок хозяйке. Пани Ирена, на удивленье всем, устроилась пока что лучше всех. Да, как только в городе стала выходить крупная немецкая газета, она отправилась в редакцию, а затем на радиостанцию, и терпеливо дождалась приема. Ждать, впрочем, пришлось не долго: у всякой секретарши широко раскрывались глаза, когда эта худенькая и ободраная блондинка скромно предлагала:
-- Скажите, не нужны ли редакции переводы с китайского? И с французского тоже ...
Китайские переводчики на улице не валяются -- в Китае события: Мао, Чан Кай Ши и Формоза. Штатного места ей пока не дали, пообещав в будущем, но зачислили постоянной свободной сотрудницей -- и гонорар набегал каждый месяц. Гонорар платил и музей, вылезший из военного подвала, где она помогала разбирать китайские коллекции, переводя названия и тексты. Пани Ирена жила теперь в теплой приличной комнате, взяла на выплату пишущую машинку, и каждый месяц покупала что нибудь для себя и хозяйства. Немного приодевшись, -- а у нее был вкус, как у всех полек -- сделав прическу, она перестала теперь походить на сову, хотя попрежнему смотрела своим ступенчатым взглядом: сперва прямо, потом как будто поверх очков, хотя не носила их вовсе. В сущности у нее были очень красивые голубые глаза, и нос перестал быть острым. Однажды Таюнь, взглянув на нее в косом луче солнца, восхитилась:
-- Пани Ирена, вот так я вас нарисую! Золотой с голубым маркизой! Кринолин, парик...
Поправку на взгляд художника, восхищающегося не только тем, что есть, но главным образом тем, что он видит в этом -- сделать надо, конечно, но если в Доме Номер Первый пани Ирена была запуганной, невзрачной и смешновато-жалкой совкой, то теперь она стала надтреснутой, но очень милой статуэткой.
У Таюнь этой осенью расцвел куст перед домом -- и бледно палевая роза, не успев раскрыться как следует, съежила кончики помягчевших, как тряпочки, лепестков, слегка обожженных холодом. У пани Ирены был теперь такой цвет лица. Эти поздние розы трогательны и беспомощны, но еще не раскрывшиеся и уже увядающие лепестки держатся иногда очень долго, прежде чем осыпаться. Роза на кусте держалась целую неделю.