Мне предстояло открыть этот диспут обстоятельным выступлением. Я заранее так волновалась, что никак не могла заставить себя сесть готовиться. Дело было в начале марта.
17 марта на большой перемене подошла ко мне Елена Михайловна и сказала, что диспута по «Буре» не будет, потому что это запрещено. И не позвоню ли я сама Илье Григорьевичу — так будет лучше — и скажу, что… ну, в общем, что диспута не будет из-за каких-то сугубо школьных сложностей. Я онемела — и отказалась. После следующего урока то же самое сделала Софья Моисеевна, остававшаяся в моих глазах человеком «без страха и упрека». Я уже только помотала головой, что не буду.
Я понятия не имела, что в этот период гонения на Эренбурга достигли такого накала, что у него вообще молчал телефон. Я только чувствовала, что все происходящее — часть какого-то черного, расползающегося ужаса. Еще один урок я просидела в состоянии полной отключенности. В этот день после занятий мы ждали Аксенова. Я заглянула в уже наполнявшийся зал — и вышла. Аксенов был из другой жизни, которая в данный момент — или начиная с данного момента — не имела ко мне никакого отношения. Выйдя из школы, я поняла, что домой идти тоже не могу, и отправилась бродить по городу. Не знаю, где именно я бродила. Я помню, что иду мимо здания архитектора Бурова, построенного им для банка на углу улицы Горького и Настасьинского переулка, и внезапно осознаю, что это уже было, только не со мной, а с еврейским школьником Бертольдом из романа Фейхтвангера «Семья Оппенгейм». После 1933 года в немецких гимназиях уже проявлялся духовный диктат фашизма. Бертольд должен был публично отказаться от того, что он написал в своем сочинении из истории войн между латинянами и древними германцами. Реальные исторические события «отменялись», поскольку германец не мог быть побежден представителями «низшей расы». Эмигрировать из Германии Бертольд не хотел, а бесчестью предпочел самоубийство.
Когда я пришла домой, родители уже беспокоились. 17 марта был день рождения Киры П., который по традиции я не пропускала. Встретив вопросительный папин взгляд, я, как была, в пальто и шапке, бросилась к нему, рыдая в голос. Плача, я все вопрошала: «Папа, что это? Как это?» На день рождения я идти не хотела, смутно ассоциируя Киру и ее семью с отныне невозможным для меня благополучием. Вскоре позвонила удивленная Кира. Я не подошла к телефону, продолжая плакать. Потом позвонил обеспокоенный дядя Миша. Здесь мне уже следовало взять трубку. Я чем-то отговорилась.
В мае, почти накануне главного экзамена — сочинения на аттестат зрелости, у Ларисы Лангер арестовали мать: она работала где-то в системе здравоохранения и дружила с Жемчужиной, женой Молотова. Об этом аресте все знали, и все были этим подавлены. Но чего никто не знал — это того, что все эти годы в нашем классе на соседних партах сидели дети убитых и замученных рядом с детьми убийц и мучителей.
В этом смысле наша школа была великолепной моделью советского социума. Характерны судьбы двух моих одноклассниц. При всем различии, жизни обеих сложились трагически. Отца А. забрали в 1937-м как деятеля Коминтерна. От чужих это как-то удалось скрыть, поэтому чуть ли не до конца шестидесятых существовала версия, что он пропал без вести в начале войны. Разоблачение могло произойти в любой момент. По существу, все детство и юность моей подруги были накрыты ужасом длящегося прошлого.
Другая моя соученица не представляла себе, где именно и кем работал ее отец: что-то там секретное. Ничего особенного — полгорода (тогда мы не знали, что полстраны!) работало в разных «секретных» местах. В 1956 году профессия его станет известна, а имя сделается нарицательным — он был следователь-изверг. Мать Н. с тремя детьми выслали из Москвы, и как сложилась их судьба, я не знаю. Хорошо, если дети сумели изменить фамилию, а если нет?
Некоторых девочек в школу привозили и отвозили на машинах. Я не помню, чтобы сам этот факт кого-нибудь занимал, тем более что многие жили довольно далеко, а в те годы, как правило, дети учились по соседству от дома. Моя подруга Наташа А., отец которой был в ту пору заместителем министра ГБ, предпочитала идти домой на Мархлевского пешком, но это ей не всегда разрешали.
Вообще же у нас в классе никто не интересовался тем, где работают родители и кто они. Конечно, было известно, что отец Нуннэ — знаменитый композитор Хачатурян, а отец Наташи — известный актер МХАТа Ливанов, но отсюда ничего не вытекало. У всех были похожие портфели, более или менее одинаковые тетради и ручки. На стене в классе часов не было, наручные же часы были редкостью. У меня они появились в седьмом классе, и потому меня постоянно дергали за косы, спрашивая «Сколько осталось?» (т. е. до конца урока).
Излишне говорить, что никто не носил украшений, а о косметике и слыхом не слыхали. Многие приносили в школу бутерброды и яблоки, но невозможно себе представить, чтобы, например, Галя Поскребышева принесла на завтрак бутерброд с черной икрой или чем-нибудь подобным.