Я отвез Мизию домой на своем «пятисотом», и полдороги мы молчали, а другие полдороги без умолку говорили обо всем, что произошло за день. В тесном салоне машины я ощущал, как удивление, веселье, безрассудство по-прежнему кружатся в ней, словно разноцветные пылинки в луче света, заставляя ее смеяться, все время менять позу, выглядывать в окно, закуривать сигарету, поворачиваться ко мне. Она казалась мне еще красивее, чем когда я увидел ее в первый раз, еще живее; порывы восторга еще быстрее сменялись у нее приступами неуверенности, она говорила: «Никогда не думала, что способна на такое». Говорила: «Это увлекательнее, чем я думала. Это
Я пытался ее ободрить, хоть и не был вполне уверен, что мы говорим об одном и том же. Машину я вел рывками, чуть не врезаясь в стоящие и едущие машины, жестикулируя, выпуская из рук руль, и по-прежнему говорил слишком громко. От волнения и растерянности я был сам не свой, чувства во мне вспыхивали, мелькали, скользили, бешено кружились. Я смотрел на ее профиль и впитывал каждую интонацию, каждый жест, и мне казалось, что я каким-то поразительным образом превратился из влюбленного в просто друга, а через секунду я чувствовал себя словно альпинист-романтик, который пытается совершить восхождение, но посреди пути теряет решимость и впадает в еще большую ревнивую неуверенность, чем раньше. Только мне начинало казаться, что я наконец совершенно спокойно и даже с радостью отношусь к участию Мизии в съемках, как через секунду, при мысли о природе их с Марко притяжения со мной случился приступ самой настоящей паники.
Когда я остановился возле ее подъезда, Мизия спросила:
— Ливио, ты в порядке?
— Все отлично, — сказал я. — Просто устал.
Она немного подождала, не отводя взгляда, но была настолько взбудоражена, что вряд ли могла сосредоточиться на чем-то одном, и ждать, что она повторит свой вопрос, не имело смысла.
12
Фильм Марко превратился в какую-то лихорадочную и изнурительную игру, требовавшую внимания, энергии, способностей, но и этого было мало, каждого участника она вынуждала выкладываться без остатка. Когда сегодня я думаю о том времени, мне вспоминается запах раскаленных ламп и духота битком набитой комнаты, покалывание в ногах, онемевших от неподвижности, изнуряющее ожидание, внезапно сменяющееся бурной деятельностью, взгляды десятков глаз, сосредоточенные на каждом еле заметном движении. Тогда я этого почти не замечал: все мои органы восприятия на девяносто процентов были поглощены тем, что происходило между Марко и Мизией.
Работа над фильмом шла полным ходом благодаря почти телепатической связи, установившейся между ними с первого дня; она на лету схватывала идеи, которые он не мог сформулировать, и предлагала новые. Они все время менялись ролями, так что очень трудно было понять, кто из них что придумал. Они постоянно держались вместе, разговаривали, делали друг другу знаки, отрабатывали выражения лица или движения, касались руки или плеча друг друга, толкались, в шутку или подбадривая, хохотали. Сколько я ни смотрел на них, мне не удавалось разгадать природу их общения, поскольку оба, казалось, стремились лишь к одной цели — снять фильм. Мне казалось, что фильм — это что-то вроде их опекуна и поручителя, он и оправдывал их близость, и в то же время ставил ей границы.
У меня никак не получалось поговорить об этом с Марко в те все более редкие и недолгие моменты, когда мы были вдвоем, по утрам, когда я заезжал за ним домой, или вечером, когда мы вместе уходили после съемок. Если речь заходила о Мизии, он говорил подчеркнуто беспристрастно, словно единственной причиной его интереса были ее поразительные врожденные актерские способности. С Мизией мне было еще тяжелее, нашей близости недоставало полноты и взаимности, я восхищался ею, она же питала ко мне только дружескую привязанность. Она тоже старалась говорить о Марко с восторгом, но беспристрастно, словно о постороннем, словно между ними не было никаких опасных чувств.
Но всякий раз, когда я наблюдал за ними достаточно долго, мне становилось ясно, какой мощный поток притягивает их друг к другу, на каком бы расстоянии они ни находились, даже если стояли в разных концах огромной пустой гостиной, в разных углах не совсем выстроенного кадра. Она постоянно провоцировала его, понукала, задирала; понуждала делать фильм все более непредсказуемым, уводить его все дальше за пределы готовых форм, менять его и ломать. Ее самоотдача была все полнее: мне казалось, что каждое утро, повинуясь странной неудержимой силе, озарявшей ее взгляд и манеру двигаться, она сбрасывала очередной защитный слой, чтобы еще откровеннее подставить себя белому свету софитов.