С тех пор, как Мизия вернулась из Колумбии, наша почти-семья — Мизия, маленький Ливио и я — жила странной жизнью, разобщенной и словно бездумной. Несмотря на постоянное внутреннее напряжение, проявлявшееся в любом жесте, со стороны иногда могло показаться, мы все трое спокойны и близки между собой. Но с таким же успехом мы могли бы устроить пикник на заминированном поле: в любую минуту и без какой-либо видимой причины у Мизии менялось выражение глаз — и менялось настроение, она начинала плакать или кричать, закрывалась в ванной или кружила по комнате и говорила, говорила без умолку обо всем сразу, уходила в свою комнату и сидела, не отзываясь, на кровати с потерянным видом или в разгар дня ложилась спать и спала часами. А телефон разрывался, разные люди звонили по поводу сорванных деловых встреч и невыполненных обязательств, мне в который раз приходилось отвечать, что ее нет и я знать не знаю, когда она вернется. Потом, допустим, мы все трое шли в магазин и казались такой хорошей семьей, что продавец овощей и булочница улыбались нам и говорили что-то приятное, а через десять минут, когда мы просто переходили улицу, нашему благополучию приходил конец: Мизия вдруг бросала нас, спасаясь бегством. Ливио заходился плачем, кричал и метался, словно взбесившийся козленок, так что приходилось крепко придерживать его за руку, чтобы он не попал под машину, а сам я думал: вот бы мне уехать, просто исчезнуть.
Самое удивительное — все равно я оставался с ними, и временами мне казалось, что мы живем почти нормальной жизнью, и все так же напряженно работал, когда выпадала минутка. Как-то раз, когда Мизия была в порядке, она попросила меня взять парочку картин, и мы поехали на такси, с маленьким Ливио, к ее знакомому галеристу; она представила меня ему с заразительным энтузиазмом и душевной теплотой, как в старые добрые времена, и в результате он сказал, что охотно посмотрит и другие мои работы и, возможно, что-то сделает для меня в обозримом будущем. Мы вышли от него страшно возбужденные, почти как тогда, в Милане перед выставкой во дворе: я держал маленького Ливио за одну руку, она — за другую, поневоле толкая прохожих на людном тротуаре, и Мизия все повторяла: «Ну что? Скажи, а?». Казалось, она каким-то чудом вновь обрела все то удивительное, что всегда в ней было, и лишь когда она отпустила руку сына на перекрестке, лицо ее резко стало далеким и прозрачным, так что я испугался.
А через полчаса она уже сидела, запершись на ключ, в своей комнате, и казалось, что колонки проигрывателя вот-вот лопнут от фортепьянной музыки Гайдна; мы как безумные колотились в дверь — Мизия не отвечала.
На следующий вечер, когда мы с маленьким Ливио готовили суп из кабачков и картофеля, к нам на кухню пришла Мизия, ступая, будто экзотическое животное, которому грозит вымирание.
— Меня пригласили на ужин, — сказала она, поцеловав сына и даже не взглянув на меня.
Сердце налилось свинцовой тяжестью, но не мог же я вести себя как маленький Ливио, который с криком «Нет, не уходи!» вцепился ей в ногу.
— Кто пригласил? Великий Энгельгардт, да? — сказал я, стараясь говорить со всей еще остававшейся у меня иронией.
Мизия кивнула.
— Теперь вы оба решили меня доставать, — сказала она.
— Не волнуйся, — сказал я, так старательно улыбаясь, что заболели мышцы лица. — Иди, развлекайся. Приятно вам поужинать. И вообще — удачи.
— Перестань, пожалуйста, Ливио, — сказала Мизия.
— Не уходи, не уходи! — кричал маленький Ливио, вцепившись в ее жакетик.
— Уже перестал, — сказал я срывающимся голосом: уж больно смехотворно было мое положение. — Какие проблемы? Я так рад. Душой я с тобой. Иди, иди, кто тебя держит, — сказал я, постукивая половником о край кастрюли, словно это был ксилофон.
Я взял маленького Ливио за рукав и, чтобы отвлечь его, повел смотреть, что там лежит в почти пустом холодильнике. Мизия растерянно помахала рукой: мысленно она была уже не с нами.