Я почувствовал всю драму разочарованного человека. Разговорились, назвал какой-то неизвестный мне Петербургский завод, где он работал, принимал участие в минувших событиях… Расстались по-хорошему. Жал руку, благодарил…
Незадолго до закрытия выставки ко мне подошел офицер самого «армейского» вида. Назвал фамилию и попросил меня уделить ему несколько минут поговорить, посоветоваться. — Пойдемте наверх, — говорю ему, — там и поговорим.
Начал издалека. Целая биография. Сибиряк, «мальчик» в гостином дворе. Потом какая-то ученая экспедиция Князя, помнится, Голицына. Нужен художник, так как взятый в столице по пути умер. Князю называют гостинодворца, он-де «балуется», рисует. Князь посмотрел «баловство», понравилось, взял с собой… Тибет, еще что-то. Экспедиция кончена. Юноша, по протекции Князя, поступает в юнкерское училище, его кончает (способный, цепкий). Вот он офицер. Однако закоренелая привычка, любовь к рисованию не оставляет его. Рисует урывками. И вот теперь он уже поручик, лет под тридцать. У меня на выставке что-то почувствовал и решил поговорить со мной. Хочет бросать военную службу. Ему не по духу, тяжелое время, некоторые обязанности, кои он по долгу присяги не имеет права не выполнять. Спрашивает, как быть?
Что ему сказать, что посоветовать этому совершенно незнакомому офицеру? Ни способностей, ни условий жизни его я не знаю. Спрашиваю: «Женат?» — «Да, есть ребенок». Что тут посоветуешь? А он ждет, так верит тебе…
Говорю: «Не бросайте пока службы, а ходите в Общество Поощрения Художеств, — рисуйте, пишите. Через год-другой будет видно, что делать». — Не того ждал от меня поручик, однако благодарил, обещал подумать.
Года через четыре (я жил уже в Москве, расписывал церковь Марфо-Мариинской обители) стою где-то у Серпуховских ворот, жду трамвая. Еще два-три человека. Один зорко всматривается в меня, подходит, спрашивает: «Вы меня не узнаете? Я такой-то, был у вас на выставке, говорил с вами. Помните, офицер?»
Вспоминаю, но от офицерства ничего не осталось, он уже штатский. Тогда же бросил военную службу, поступил в Общество Поощрения Художеств, много работал. Сейчас здесь, в Москве, управляет домом какого-то купца на Калужской улице… и художествует, рисует, что называется, запоем. Я живу близко, на Донской, просит меня зайти, посмотреть его работы.
Как-то захожу, смотрю кучу этюдов, набросков. Способности несомненные. А бывший поручик повествует, что он уже участвует в выставках, такой-то и такой-то. Что же, в час добрый!..
Заходит ко мне. Постоянно в хлопотах, житейских и художественных. Энергия неукротимая и страшная, неудержимая словоохотливость. Мысли роятся в голове, но мысли эти не новы, у кого они ни бывали…
Года через два, слышу, он едет на средства Поленовых в Париж месяца на три… Оттуда приезжает совершенно сбитый с толку. В голове путаются барбизонцы с импрессионистами… Сумбур страшный.
Пробую удержать его на чем-либо одном. А он несется на всех парах… Опыты, опыты, без конца опыты и словоизвержения… Однако мне удается внушить ему необходимость серьезной школы, формы. Он начинает понимать это. Пытается строже рисовать, переезжает в Тарусу, там работает не покладая рук, время от времени показывая сделанное мне.
А годы идут да идут… Он остается и в пятьдесят тем же увлекающимся открывателем давно открытых истин, каким был двадцать лет назад. Одну акварель покупает у него Третьяковская галерея. Это предел его вожделений. Он достиг какого-то признания. Слава Богу. Сибирский мальчик, гостинодворец, член тибетской экспедиции — теперь художник. Это В<асилий> Д<митриевич> Ш<итико>в.
Успех моей выставки между тем все возрастал. Многое было продано. Осмотрела выставку покупочная комиссия. В комиссию входили и друзья мои и недруги. Среди первых был незабвенный и постоянный мой благожелатель — Архип Иванович Куинджи. На другой стороне умный, настойчивый Владимир Егорович Маковский, маленький Лемох и «Миша Боткин».
Споры были, главным образом, около «Святой Руси». Куинджи настаивал, чтобы приобрести ее для Музея Александра III, остальные выдвигали «для оттяжки» маленький жанр «Тихая жизнь». Особенно на этой незначительной вещи настаивал Лемох.
Куинджи горячился, волновался. Он не умел говорить спокойно, в особенности дорого обходились ему такие споры, где бы они ни были, — в заседаниях ли Академии, на выставках ли, — все равно. Вот и теперь, на моей выставке, его горячность не прошла ему даром: у него хлынула кровь горлом и носом, ему сделалось дурно. Сердце уже было плохо. У моей картины произошел один из таких тяжелых припадков. Кончился он благополучно.
Было решено, что «Св<ятая> Русь» будет приобретена не в Музей Александра III, а в Музей Академии художеств, и за очень низкую цену — за восемь тысяч рублей. Запросили меня, согласен ли я отдать картину за такую низкую цену. Куинджи настоял, чтобы я, не нуждаясь тогда в деньгах, согласился, полагая, что Академический музей будет переходным в Русский, что и случилось впоследствии
[367].