Накрапывал дождь, но он не смутил веселого настроения толпы. Все чувствовали себя свободно. Время летело быстро. Отпили чай, закусили. Пора было собираться в обратный путь в Тулу. Снова выстроились попарно, по группам со своими значками… Отряды начали проходить мимо балкона, где стояли Лев Ник<олаевич>, Софья Андреевна, вся семья, а также мы, гостившие тогда у Толстых. Фотографы яростно снимали происходившее. Этот день не был обычным и для Ясной Поляны, привыкшей видеть у себя всяческое
[378].Пошли снова дни, сеансы с шахматами и без них…
Гостивший в Ясной Сергеенко как-то, вопреки моему предупреждению, проболтался Толстому о том, с каким чувством я ехал к нему год назад, когда мне было известно только то, что Л<ев> Н<иколаевич> относится к моему искусству отрицательно, не симпатизирует ему. Мне рассказывали, что будто бы он где-то и когда-то говорил, что Н<естеро>ва «надо драть», или «Вашего Н<естеро>ва следует свезти к Кузьмичу».
И вот, помню, перед вечерним чаем, оставшись вдвоем, Л<ев> Н<иколаевич> неожиданно заговорил о только что слышанном от Сергеенко. Он стал уверять меня, что в таких слухах о его ко мне отношении нет ни слова правды и т. д. Беседа закончилась особым выражением расположения ко мне Л<ьва> Н<иколаеви>ча. Я не имел основания не верить Толстому, искренне радовался такому концу нашей щекотливой беседы.
Продолжались сеансы. Л<ев> Н<иколаевич> гулял, ездил верхом, причем лихо перескакивал через канавы. Гуляя по утрам, заходил иногда на пять-десять минут в мою комнату, беседуя о том, о сем. Как-то заговорили о монастырях.
Говорил Толстой образно, ярко. Иногда, как бы невзначай, он вопрошал меня: «Како веруешь?» — Отвечаю: «Православный, церковник». От подробной беседы на эти темы уклоняюсь, и, кажется, это оценивается в хорошую сторону. Надо же дать отдохнуть старику от постоянных разговоров «о вере».
Однажды Л<ев> Н<иколаевич> рассказал мне, как в 1882 году, одетый в простую одежду богомольца, в Киеве, в Лавре пришел к схимнику с просьбой «поговорить о вере». А тот, занятый другими богомольцами, не подозревая, что к нему обращается знаменитый писатель — граф Лев Николаевич Толстой, ответил: «Некогда, некогда. Ступай с Богом!» Так неудачно кончилась попытка Толстого побеседовать о вере с Лаврскими отцами… Утешился он тогда у простеца-монаха — привратника. Тот приютил любопытствующего графа в своей сторожке в башне. Две ночи они не спали, хорошо, вплотную наговорились о вере… Монах-привратник был отставной солдат, дрался с туркой под Плевной за веру православную… Две ночи искателя веры — графа Л. Толстого ели в монастырской сторожке блохи, вши, и он — граф — всем остался доволен, дружески попрощался со своим новым приятелем
[379].Из газет Толстой чаще всего читал «Новое Время».
Во время одного из сеансов Л<ев> Н<иколаевич> рассказал еще о том, как он с Н. Н. Страховым был в Оптиной пустыни у старца Амвросия, как Амвросий, приняв славянофила — церковника Страхова за закоренелого атеиста, добрый час наставлял его в Православии, а сдержанный Ник<олай> Ник<олаевич> терпеливо, без возражений выслушивал учительного старца, при всей своей прозорливости, перепутавшего своих посетителей.
На мой вопрос Льву Ник<олаевичу>, показался ли ему старец Амвросий человеком большого ума, Толстой, промолчав, ответил: «Нет», прибавив, — «Но он очень добрый человек». И на том спасибо, подумал я
[380]…Как-то за вечерним чаем он, разговаривая о портрете с него, незаметно перешел на новое искусство, определенно сказав, что он не понимает, не чувствует его ярких красок. Француза Бонна, написавшего портрет Пастера с внучкой, находил лучшим портретистом (чего И. Н. Крамской не находил), затем, по словам Толстого, «шла просто ересь». Попутно досталось и Рембрандту с Веласкесом.
Я пытался отстоять хотя бы их, сумевших дать такое полное разрешение в пластическом искусстве человеческого лица, характера, к какому ни один из современных живописцев приблизиться не мог.
Особенно досталось тогда от Льва Ник<олаевича> художникам «безыдейным». Сказано было несколько «теплых слов» о Фра Беато Анжелико, его наивной вере.
С живописи разговор перешел на литературу. Попало Горькому, того больше — Леониду Андрееву, который-де «всех хочет напугать, а я его не боюсь», — лукаво закончил Толстой.
Накануне моего отъезда из Ясной Л<ев> Н<иколаевич> зашел ко мне через открытую балконную дверь с утренней прогулки.
Было рано, часов шесть, я только что встал, мылся. Утро было ясное, солнечное, на душе было хорошо. В хорошем настроении был и Л<ев> Н<иколаевич>. Ему, видимо, хотелось поговорить, поделиться мыслями, быть может, промелькнувшими во время прогулки.
Поздоровавшись, он, как бы мимоходом, сказал: «А я вот сейчас думал, какое преимущество наше перед вами — молодыми (ему было семьдесят девять, мне сорок пять лет). Вам надо думать о картинах, о будущем. Наши картины все кончены, в этом наш большой барыш, и думаешь, как бы себя сохранить получше на сегодня»…