Такова была тема моей картины, задуманной в пятом или шестом году и лишь в 1914-м начатой мной на большом, семиаршинном холсте.
Я так описывал тогдашний свой рабочий день приятелю: «В хорошее, ясное утро с восьми часов стою у картины. К двенадцати, совершенно обессиленный, плетусь в столовую обедать и пока не утолю голод, все сидят, затаив дыхание. Обед длится минут двенадцать — пятнадцать: на горячее — три-пять, на жаркое — пять, да на сладкое — три-пять минут. Кофе подают в мастерскую и пьется он „на ходу“, с палитрой в одной руке, с чашкой в другой»
[462].Время от времени, чтобы дать себе (вернее, своим от себя) отдых, я уезжаю к Троице, в Абрамцево или в Петербург. К лету я предполагал окончить картину вчерне.
В то время я был полон своими «Христианами», никуда не показывался, на приглашения отвечал молчанием. Наряду с этим в те дни приходилось исполнять рисунки с благотворительной целью. Был исполнен рисунок для марок, на стенной календарь, изданный на средства Великой Княгини. Календарь был выпущен в ста тысячах экземпляров по семьдесят пять копеек за каждый. С моим же рисунком было выпущено сто тысяч открыток для однодневного сбора пожертвований.
За пожертвование своей художественной коллекции я был избран почетным попечителем Уфимского музея, наименованного моим именем.
Война тем временем делала свое страшное дело. Жизнь выбрасывала на поверхность и хорошее, и плохое. Кречинские, Расплюевы сменили Обломовых, Левиных, Безуховых. Российские идеалисты всех мастей — славянофилы, западники, трезвенники и прочие сменялись, как в калейдоскопе. Всплывали поступки, действия то прекрасные, величавые, то безумные, преступные.
Когда-то, лет пятьдесят тому назад, в Сибири гремели миллионщики — братья Сибиряковы. Были они откупщики. У одного из них, Михайлы, были дети — сын Иннокентий да дочка Анна. Сын в молодые годы «чудил», свободно обращался с родительскими капиталами. Стал постарше, — «уходился», начал задумываться. Кончил тем, что презрел все земное, ушел на Старый Афон. Сделал там вклад, построил келью у самого моря. Стал молиться, поститься, да в одночасье взял — и повесился.
Сестра его тем временем жила в Питере, посещала Курсы, полна была добрых не только намерений, но и дел. Вокруг нее делались дела и добрые, и недобрые. Время шло. Некрасивая, нарядно одетая Анна Михайловна пуще всего боялась женихов: чуяло ее сердце, что не зря они около нее увиваются.
Тогда, в пору ее благополучия, одна дама взяла у нее на какой-то малый срок десять тысяч рублей. Документов Анна Михайловна не признавала, верила хорошим людям на слово. Барыня деньги взяла, да о них и позабыла. Шли годы. Барыня умерла. Анна Михайловна жила где-то в Париже, успела сама обеднеть, стала нуждаться. Душеприказчики умершей барыни, разбирая ее бумаги, письма, нашли в них указания на то, что долг Анне Михайловне уплачен не был и к тому времени возрос чуть ли не вдвое. Разыскали Анну Михайловну душеприказчики где-то в меблированных комнатах, обедневшую, постаревшую, но все такую же добрую. Сообщили ей о том, что она должна получить свой долг, возросший до большой цифры.
Ответ был таков: документов у нее нет. Если долг установить удастся точно, то она просит всю сумму, ей причитающуюся, передать от нее в дар Высшим женским курсам на стипендию имени ее умершего брата. Так поступила нищая миллионерша, оставаясь до конца дней в своих убогих меблирашках.
Таков был образ деятельного русского идеализма. За него, думается, немало грехов отпустится предкам-откупщикам.
Реформаторская горячка в Третьяковской. 1916
Итак, приближался 1916 год. Он начался, как и предыдущий, под грохот орудий. Проходили один за другим санитарные поезда с фронта. Неустанно работали госпитали. Открывались все новые и новые частные лазареты. Война у всех была на уме. Надежды сменялись упадком духа.
В начале месяца мы с женой получили приглашение Великой Княгини послушать у нее «сказителей». Приглашались мы с детьми. В назначенный час мы с нашим мальчиком были на Ордынке. Там собрался небольшой кружок приглашенных, знакомых и незнакомых мне. Великая Княгиня с обычной приветливостью принимала своих гостей. Нашего Алексея поцеловала. Все поместились вокруг большого стола, на одном конце которого села Великая Княгиня. В противоположном конце комнаты сидели сказители. Их было двое: один молодой, лет двадцати, кудрявый блондин с каким-то фарфоровым, как у куколки, лицом. Другой — сумрачный, широколицый брюнет лет под сорок. Оба были в поддевках, в рубахах-косоворотках, в высоких сапогах. Сидели они рядом.
Начал молодой: нежным, слащавым голосом он декламировал свои стихотворения. Содержания их я не помню, помню лишь, что все: и голос, и манера, и сами стихотворения — показалось мне искусственным.