А там в дверях сестра, отец. Общее семейное счастье… А что было потом, сколько было сказано такого, что таилось в самой глубине сердца. И там, в Уфе я опять горячо молился, благодарил Бога за новую помощь, за новую ко мне милость Его. И пошли счастливые дни. Расспросы, самые любовные расспросы обо всем дорогом: об Олюшке, об искусстве… Какие дивные были те дни для меня!
На конкурсах живописи в Петербурге
Умиротворенный, уехал я из родительского дома, но не в Москву, а в Петербург. Там я хотел приняться за новую картину. Поселился на Пушкинской в «Пале-рояле», где в то время жило много всякой артистической братии: поэты, художники, писатели…
Кого только ни вмещал в себя этот огромный дом. Там было неважно. Комната с перегородкой, или аркой для кровати, плохой стол и вообще какая-то оторванность от семьи, без уюта и душевного тепла. Там люди бродили, как тени. Ложились под утро, вставали к вечеру. Странная жизнь, странное существование этих странных, как бы бездомных жителей этого огромного дома на Пушкинской.
Тогда в Петербурге можно было достать мастерскую, но не помесячно, а снять ее на год. И, как ни странно, очень и очень нелегко было подыскать помещение помесячно: к таким помещениям можно было отнести набитый меблированный дом «Пале-рояль».
Там-то я и поселился. Заказал подрамок аршина на два в квадрате и стал чертить свою картину. Эскиз был разработан и в композиции, и в красках, и я был им удовлетворен, но, как на беду, холст для картины попался неприятный, очень гладкий и на нем не выходило того, что мне надо было.
Я бился с картиной до Рождества и, наконец, беспомощный, решил отложить окончание ее на неопределенное время, а пока что надумал поставить свою медальную вещь «До государя челобитчики» на конкурс в Общество поощрения художеств (на Морской). Там был ряд премий на все роды живописи, в том числе и на исторические темы.
Картина прибыла из Москвы, конкурс состоялся, я и какой-то поляк из Варшавы получили по половинной премии (полную разделили на две части). Картина в общем успеха не имела, и мне посоветовали ее поставить на Академическую выставку в залах Академии художеств. Я так и сделал
[91].Помню, в один из вечеров зашел я к Крамскому. Он, больной (тогда уже вернулся из Ментоны), успел побывать на Академической и видел мою картину. Мы после обеда остались с ним вдвоем, и он начал первый говорить о моей вещи. Признав кое-какие достоинства в ней, он мне сказал и о ее недостатках. Главный из них — это
— Будто так бедна наша история, что из нее нельзя было выбрать тему другую, где была бы драма что ли, или сам исторический факт был бы более крупный, захватывающий.
Эти слова были сказаны не равнодушным тоном, они говорились горячо и шли от большого желания пробудить во мне сознание значения темы в картине. Я слушал внимательно и благодарно.
Я долго сидел в тот вечер у Ивана Николаевича. При мне дочь его Софья Ивановна уезжала на бал. Вошла нарядно одетая, в каком-то светлом платье и в боа на шее. Рассматривая костюм и прощаясь с уезжающими, Иван Николаевич, как бы связывая только что ушедшую Софью Ивановну с какой-то своей тяжелой думой, спросил меня внезапно, читал ли я «Смерть Ивана Ильича»
[92], тогда только что появившуюся в свет. Я ушел от Крамского со смутной тревогой, и она не была напрасна. Вскоре он умер во время писания портрета доктора Раухфуса, и, таким образом, это свидание было последним [93].С «Пале-роялем» надо было расстаться, так как после конкурса я задумал из Петербурга уехать опять в Москву. Незадавшаяся картина и неприятное чувство, которое я испытывал постоянно, бывая в семье, где была моя девочка, гнали меня из Питера.
Перед своим отъездом я повез картину к своему приятелю Турыгину, который жил тогда на М<алой> Невке, в доме Елисеева, где в то время жило много художников. Там, в этом Елисеевском доме, были построены хорошие мастерские. Там я бывал и у Крамского. Жили там Куинджи, Литовченко, Н. П. Клодт, Ефим Волков, акварелист Александровский и еще кто-то, — не помню.