Пользующийся небольшою, но очень чистой известностью в литературном мире, г. А. Волжский писал мне не так давно в частном письме: «Я увидел у своей племянницы, гимназистки, на стене карточку Максима Горького, среди других писателей, и сказал ей: «Убери ты этого наглого мастерового со стены»… Сказал конечно не повелительно, а ласково, — как литературный совет 40-летнего человека, — ибо по скромной и тихой натуре своей этот автор «Литературных исканий», «К Серафиму Саровскому» и «Св. Русь» вообще не может, не умеет и не хочет распоряжаться, ни на виду, ни тайно. Но определение «наглым мастеровым» Горького решительно запоминается, как надлежащая подпись под многочисленными его портретами (в особенности — В. А. Серова, бывший на посмертной выставке картин последнего), как определение его ослепительного литературного «бега» («Горький пробежал», а не «был» в литературе), и, наконец, как последняя эпитафия на его могильной плите или на его славном монументе… «Наглый мастеровой»… Он не родился таким; он родился скромным, с душою и с некоторым талантом. Но вот подите же: с момента, как он принес в журнал Михайловского и Короленки свой первый свежий рассказ про «бывших людей», линия этих лысых радикалов и полупараличных революционеров завизжала, закружилась, захлопала, затопала от прибывшей впору помощи, — выдвинула его впереди всех, поставила над собой, — и человек был погублен, писатель был погублен, в сущности, ради того, чтобы в «Истории российской социал-демократии» был выдвинут некоторый своеобразный эпизод. «Пером» Горького воспользовались. Горького стали «употреблять»… Сам Горький, человек совершенно необразованный, едва только грамотный, или ничего не думал, или очень мало думал: за него думали другие, «лысые старички» и «неспособные радикалы», которые стали начинять его темами, указывали предметы писания, а он только эти темы и эти предметы облекал в беллетристическую форму, придумывал для них «персонажи», придавал им свой слог, размашистость и подписывал свое имя. И каждую его «вещь», напетую с чужого голоса и неизменно танцующую «от печки», шаблонно повторяющуюся в очень узеньких рамках, — стоустая и тысячепёрая критика и рецензия принимала с тем же воем восторга, с каким был принят его первый рассказ в «Русском Богатстве». Максим Горький не замечал, что это для него «делается», «устраивается»; он не видел, что «устраивается» (перед 1905 годом) революция, а не «он» и его «судьба»; что он и талант его тут «ни при чем» или значил очень мало, — а нужно было сделать шум, гам, составить «общественное мнение», заставить «кого следует» думать, что «страна желает», «требует», «решила». Приписав это себе и своему таланту, а не своему историческому положению, не минуте, в которую он «пришел», — Горький, естественно, потерял землю под ногами и ясность в голове; его «тащили», а он вообразил, что «тащит эпоху за собой»; его взяли с чужой поклажей и на чужих лошадях, а ему представилось, что он совершает какой-то «поход» Александра Македонского, всех покоряя, всех разгоняя. Отсюда тон его принял совершенно нелепый характер: он то расправлялся с Францией, то с Соединенными Штатами[335]
, — и расправлялся небрежно, через какое-нибудь «письмо в редакцию», о котором, уже по неестественности дела, — правда, начинали везде сейчас же шуметь, писать, говорить. Но шум, писанье и говор — это одно, а дело — совершенно другое. Он не замечал, что делает совершенно нелепости, что и писатель, и человек в нем давно умерли, а осталась какая-то пухлая, нелепо летающая птица, с «былою славою», этой грустной параллелью «былых людей», — которая клокочет о чем-то и летит куда-то, но все это совершенно бессмысленно, — пока об Александре Македонском не заговорили полушепотом и частным образом: «да это просто расходившийся мастеровой», которого опоили дурманом.Заметим, что он — еле грамотный, что частные письма он только подписывает своею рукою, а текст их диктует. И тогда чем нам представится следующее его рассуждение, изложенное или манифестованное в одной шведской газете и переданное «объединенною печатью» и в нашу прессу.
«Культурный мир (!!) в настоящее время отравлен и все больше продолжает отравляться чувствами вражды, злобы и ненависти. Интеллект (!!) уступает место зоологическим побуждениям. Между германцами, англосаксами и романскими народами воздвиглись целые горы болезненных наростов, нависла завеса всевозможных темных чувств. К этим чувствам, разъединяющим людей, прибавятся после войны еще чувства зависти, любостяжания и мести. Злые силы пробуждены, и все бесчеловечное на свете дерзко подняло голову.