Читаем О писательстве и писателях полностью

«К. Леонтьев заканчивает жизнеописание отца Климента Зедергольма (сын лютеранского пастора, перешедший в православие и умерший монахом в Оп-тиной пустыни) следующим волнующим аккордом: «Мне часто приходится теперь зимой, когда я приезжаю в Оптину пустынь, проходить мимо той дорожки, которая ведет к большому деревянному Распятию маленького скитского кладбища. Дорожка расчищена, но могилы занесены снегом. Вечером на Распятии горит лампадочка в красном фонаре, и откуда бы я ни возвращался, в поздний час, я издали вижу этот свет в темноте, — и знаю, что такое там, около этого пунцового сияющего пятна. Иногда оно кажется кротким, но зато иногда нестерпимо страшным во мраке посреди снегов… Страшно за себя, за близких, страшно особенно за родину…» В этих словах Леонтьев как-то обнажил душу свою, нисколько не утешенную тишиною Оптиной пустыни, куда он причалил свой корабль под конец жизни, не умиренную ее миром, мятущуюся, неуспокоенную. Древний ужас, terror antiquus, сторожит ее и объемлет. Зачем же, откуда, почему этот страх, здесь, в обители веры, у могилы друга? О чем этот надрывный вопль, невзначай вырвавшийся из раненого сердца? «О чем ты воешь, ветр ночной, о чем ты сетуешь безумно?»[352] Тут чувствуется какое-то откровение о личности, снятие покровов, обнажение тайны: Леонтьев дал нам увидеть свою душу подавленною, трепещущею. Какой-то изначальный и роковой, метафизический и исторический испуг, дребезжащий мотив, страх звучит и переливается во всех писаниях Леонтьева: такова его религия, политика, социология. Редко можно у него уловить вдруг сверкнувшую радость, даже простую веселость, но царит туга и напряженность. И замечательно: чем дальше от религии, тем веселее, радостнее. Южным солнцем залиты его великолепные полотна с картинами восточной жизни, а сам он привольно отдается в них влюбленному очарованию, сладострастно впитывая пряную стихию. Но достаточно, чтобы пронеслось дыхание религии, и все темнеет, ложатся черные тени, в душе поселяется страх. Timor fecit deos[353], точнее — religionem[354]: именно таково было жизненное исповедание Леонтьева. Два лика: светлый, радостный — природный; и темный, испуганный — церковный. Таков был этот своеобразный послушник оптинского монастыря, в своем роде единственный. Это была вымученная религия, далекая от детской ясности и сердечной простоты. Если во имя веры надо ломать и гнуть естественного человека — то было над чем поработать Леонтьеву, ибо не поскупилась на него природа. Почти суеверное удивление вызывает сила его ума, недоброго, едкого, прожигающего каким-то холодным огнем. Кажется, что уж слишком умен Леонтьев, что и сам он отравляется терпкостью и язвительностью своего ума. Словно железными зубцами впивается его мысль в предмет, размельчает его и проглатывает. Он полон не эросом, но антиэросом, являясь беспощадным разоблачителем иллюзий. Это он рассеял сладкую грезу панславизма и балканского единения, когда все ею были охвачены. Лучше и беспощаднее Герцена умел он увидеть на лице Европы черты торжествующего мещанства, хотя знал ее несравненно меньше его; да и вообще Леонтьев образован был недостаточно и знал мало, сравнительно с тем, чего требовала сила его ума. Быть может, причина этого, помимо жизненных обстоятельств, и в том еще, что он был слишком горд своим умом, чтобы подвергать себя научной тренировке. Поэтому Леонтьев остался неотшлифованным самородком. Он обладал наряду с умом еще каким-то особым внутренним историческим чувством. Он явственно слышал приближение европейской катастрофы, предвидел неизбежное самовозгорание мещанской цивилизации. Здесь он настолько является нашим современником, что можно себе ясно представить, с каким задыхающимся восторгом, недобрым и почти демоническим, он зрел бы теперь пожар ненавистного старого мира… Другую стихию Леонтьева составляет палящая языческая его чувственность, с каковою он был влюблен в мир форм, безотносительно к их моральной ценности…»

Перейти на страницу:

Все книги серии Розанов В.В. Собрание сочинений в 30 томах

О писательстве и писателях
О писательстве и писателях

Очерки В. В. Розанова о писательстве и писателях впервые публикуются отдельной книгой. Речь в ней идет о творчестве многих отечественных и зарубежных писателей — Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Толстого, Блока, Чехова, Мережковского, Гёте, Диккенса, Мопассана и других, а также писательском мастерстве русских философов — Леонтьева, Вл. Соловьева, Флоренского и других. В этих очерках Розанов последовательно проводит концепцию ценностного подхода к наследию писателей, анализирует прежде всего художественный вклад каждого из них в сокровищницу духовной культуры. Очерки отличаются присущим Розанову литературным блеском, поражают глубиной и свежестью мысли.Книга адресована тем, кто интересуется литературой и философией.

Василий Васильевич Розанов

Литературоведение / Философия / Языкознание / Образование и наука

Похожие книги

Жизнь Пушкина
Жизнь Пушкина

Георгий Чулков — известный поэт и прозаик, литературный и театральный критик, издатель русского классического наследия, мемуарист — долгое время принадлежал к числу несправедливо забытых и почти вычеркнутых из литературной истории писателей предреволюционной России. Параллельно с декабристской темой в деятельности Чулкова развиваются серьезные пушкиноведческие интересы, реализуемые в десятках статей, публикаций, рецензий, посвященных Пушкину. Книгу «Жизнь Пушкина», приуроченную к столетию со дня гибели поэта, критика встретила далеко не восторженно, отмечая ее методологическое несовершенство, но тем не менее она сыграла важную роль и оказалась весьма полезной для дальнейшего развития отечественного пушкиноведения.Вступительная статья и комментарии доктора филологических наук М.В. МихайловойТекст печатается по изданию: Новый мир. 1936. № 5, 6, 8—12

Виктор Владимирович Кунин , Георгий Иванович Чулков

Документальная литература / Биографии и Мемуары / Литературоведение / Проза / Историческая проза / Образование и наука