Читаем О поэтах и поэзии. Статьи и стихи полностью

Где труп, разрубленный с размаха,Где столп, где вилы; там котлы,Остывшей полные смолы;Здесь опрокинутая плаха;Торчат железные зубцы,С костями груды пепла тлеют,На кольях, скорчась, мертвецыОцепенелые, чернеют…

(«Какая ночь! Мороз трескучий…»)


Мало того, «кромешник удалой» способен проделать то, перед чем останавливается конь: он заставляет коня промчаться под виселицей с болтающимся на ней трупом! Это жестокосердие способно внушить ужас, поставить в тупик, если не помнить о том, что оно рисует картину из времен опричнины. Точно так же, как «глаголь» и «два тела», висящие на нем, «ватага черная ворон» и конь, который «всхрапел и боком / Прошел их мимо, и потом / Понесся резко легким скоком, / С своим бесстрашным седоком» («Альфонс садится на коня…») – связаны с переложением эпизодов из романа Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагосе».

Эта кровь и жестокость так же относятся к собственно пушкинскому милосердию и великодушию, как олимпийская безмятежность «Подражаний древним» – к его напряженной и страстной лирической речи.

В самом деле, не создают ли, например, переводы из Анакреона или испанские стилизации тот безоблачный, лазурный фон, который для нас сливается с небом пушкинских 30-х годов и высветляет, рассеивает в нашем сознании тучи поздней пушкинской лирики («Снова тучи надо мною…», «Мчатся тучи, вьются тучи…», «В диком ущелье – / Тучи да снег. Небо чуть видно. / Как из тюрьмы…», «Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий, / За ними чернозем, равнины скат отлогий, / Над ними серых туч густая полоса…»)? Но для самого Пушкина такого смещения не происходило, он знал цвет своей эпохи, своего времени, знал свое сердце.

Есть у Пушкина стихи, лучше любого комментария объясняющие разницу между тем, что мы назвали стихами первой и второй групп:

Когда порой воспоминаньеГрызет мне сердце в тишине,И отдаленное страданьеКак тень опять бежит ко мне;Когда людей повсюду видяВ пустыню скрыться я хочу,Их слабый глас возненавидя, —Тогда забывшись я лечуНе в светлый край, где небо блещетНеизъяснимой синевой,Где море теплою волнойНа пожелтелый мрамор плещет,И лавр и темный кипарисНа воле пышно разрослись,Где пел Торквато величавый.Где и теперь во мгле ночнойДалече звонкою скалойПовторены пловца октавы.Стремлюсь привычною мечтоюК студеным северным волнам.Меж белоглавой их толпоюОткрытый остров вижу там.Печальный остров – берег дикойУсеян зимнею брусникой,Увядшей тундрою покрытИ хладной пеною подмыт.Сюда порою приплываетОтважный северный рыбак,Здесь невод мокрый расстилаетИ свой разводит он очаг.Сюда погода волноваяЗаносит утлый мой челнок.

«Пожелтелый мрамор», «лавр и кипарис» – эти атрибуты поэтических стилизаций здесь поставлены на свое место. Пушкин показывает нам, как к ним следует относиться, до какого предела они «действительны». Там, где речь идет о страданье и сердечной боли, этот прекрасный антураж «не работает». Не два равноправных плана, а первый – «привычный», то есть мучительный, реальный, и второй – пышный, но далековатый.

Однако есть несколько стихотворений, которые, если их окликнуть, будут словно застигнуты врасплох на пути из одной группы в другую. Они так прекрасны, так ни на что не похожи, так выпадают из всех рамок! В них участвуют оба пушкинских свойства, они усилены слиянием обоих потоков. Это «Пророк», «Странник», «Отцы пустынники и жены непорочны…», где сквозь библейскую и гражданскую (декабристскую) – в первом – и сквозь мистическую и религиозную оснастку – во втором и третьем – веет на нас жаром пушкинского неудовлетворенного и ищущего сознания, чувством высокой духовной ответственности. Вообще условный антураж выбирается зачастую для того, чтобы на чужом материале решить свои проблемы.

Перейти на страницу:

Похожие книги