Ведь когда-нибудь мироздание пошатнется, и Бог не сможет с ним сладить. Вот тогда и потребуются такие, как Слуцкий, – дисциплинированные, последовательные, милосердные, не надеющиеся на благодать. Тогда – на их плечах – все и выстоит. А пока в мире нормальный порядок, иерархический, с Богом-хозяином во главе, они не будут востребованы, вообще не будут нужны, будут гонимы. Будут повторять свое вечное «Слово никогда и слово нет», из самого лучшего, по-моему, и самого страшного его стихотворения «Капитан уехал за женой». Оно загадочно, не совсем понятно, и цитировать его здесь я не буду – оно большое. Но повторять про себя люблю. Так же, как повторять в ином состоянии слово «никогда» и слово «нет».
Когда-нибудь, когда мир слетит с катушек, именно на нелюбимчиках вроде Слуцкого все и удержится. Тогда сам Бог скажет им «спасибо». Но до этого они, как правило, не доживают. Рискну сказать, что весь съехавший с катушек русско-советский мир удержался на таких, как Слуцкий, не вписывавшихся в нормальный советский социум; и повторяется эта модель из года в год, из рода в род. Русская поэзия не уцелела бы, если бы с сороковых по семидесятые в ней не работал этот рыжеусый плотный человек с хроническими мигренями. Сейчас это, кажется, ясно – но сказать ему об этом уже нельзя.
Остается надеяться, что он и так знал.
Давид Самойлов
Литературный генезис Самойлова неясен, в поэзии шестидесятых-семидесятых он стоит особняком, а в сороковых-пятидесятых, кажется, почти незаметен, хотя уже тогда написал несколько принципиально важных вещей. Но созрел он, как подобает прозаику, поздно (лучшим временем для поэта всегда считалась молодость, для прозаика – зрелость и даже старость); в том и проблема, что Самойлов – великий прозаик, в силу некоторых общественных и личных причин воздержавшийся от прозы, решивший написать ее стихами.
Не столько Самойлов выбрал нишу, сколько ниша выбрала его; и, собственно, он в этом выборе не одинок, потому что вся лирика XX века, по крайней мере второй его половины, да отчасти и первой с середины двадцатых примерно, – вынужденно творила эпос, беря на себя работу прозаиков, поскольку для прозы нужна мысль, а мысль дозволялась только поэзии, поскольку там ее не все понимали, можно было как-то зашифровать.
Считается, что поэзия выше прозы – нет, потому большинство прозаиков и начинает со стихов; поэзия наивнее, она о большем догадывается, но меньше знает. Великие поэты – Пушкин, Пастернак, Некрасов – всю жизнь мечтали о прозе. Но поколение тридцатых, в котором все – каждый по-своему – мечтали о большом романе, рано сообразило, что написать эту прозу им элементарно не дадут, даже о войне, которая станет духовной скрепой и о которой можно будет сказать нечто действительно важное. Но и лейтенантская проза не смогла посягнуть на главное, и исторические проблемы были по-настоящему поставлены в полный рост поэтами: Самойловым – в цикле об Иване Грозном – и Чухонцевым, например, в стихах о Чаадаеве или Курбском.
Я не знаю, какого масштаба должен быть прозаик, который честно напишет об алгоритме русской истории в сороковые-пятидесятые годы нынешнего века.
Самойлов мог бы написать «Войну и мир» XX века – но, возможно, ему неловко это было делать, потому что он был еврей, а может, он отчетливо понимал, что выводы, к которым он придет, окажутся во многом самоубийственны. И не прочитает это никто, а сделают как с Гроссманом, который только начал, почти ничего не договорил.
И он написал стихи, и стихи эти до сих пор не прочитаны толком; они будоражат, толкаются в голове, не подчиняются простым трактовкам – но смысл их ускользает. Вышло как с Михаилом Львовским, человеком из их компании, которого считали одним из самых талантливых, – но который заставил себя замолчать, ушел в кинодраматургию, и из всех его стихов поют только «Вагончики». А ведь это он написал: «И в такой безмерной дали я зарыл бессмертный труд, что пока не отыскали – и боюсь, что не найдут».
Самойлова тоже пока не отыскали, потому и не написана до сих пор большая биографическая книга о нем и не раскрыт смысл многих темных текстов вроде «Струфиана». Но кое-что через 30 лет после его ухода становится видно.
Самойловской поэзии присущи все черты большой прозы – и прежде всего напряженная рефлексия именно на романные темы. «Мужицкий бунт – начало русской прозы», – писал он, сам вслушивавшийся в мотивы русского бунта. Ключевая его догадка в том, что народ в России никогда не был хозяином своей судьбы:
Наша не взяла? А чья взяла-то? Вяжет-то кто?
Им самим такое положение всего удобнее: виноват всегда царь, его для того и назначают.
И терпят до поры. И опять назначают.