Лермонтовское христианство вообще проблема сложная. Я бы сказал, что он скорее поэт ислама в гораздо большей степени, поэт Корана. Потому что если Пушкин говорил, что мщение есть христианская добродетель, и в этом смысле уже довольно далеко отходил от Евангелия, то Лермонтов отошел еще дальше. И, будучи человеком опыта религиозного и мистического, он тем не менее к смерти относится не совсем по-христиански – игра со смертью для него важная добродетель. И жизнь в соседстве со смертью. Думаю, если бы при его жизни была переведена книга «Самураи» Ямамото Цунэтомо, это было бы его настольное чтение. Это христианство в очень радикальном изводе, в очень предельном его понимании, экзистенциальном. Лермонтов в каком-то смысле такой первый русский экзистенциалист, поэтому говорить о том, что самоубийство представлялось ему грехом, я думаю, не совсем верно.
Во всяком случае, вспоминал Столыпин, что взгляд Лермонтова в последние дни выдержать не мог никто, что-то страшное глядело из глаз его – почти гоголевская формулировка. Было ли это искание смерти? Безусловно. Было ли предчувствие? Безусловно. И более того, есть даже версия, что Мартынов-то собирался выстрелить в воздух, как выстрелил Лермонтов. Но Лермонтов ведь перед смертью сказал: «Буду я еще стрелять в этого дурака!» Вот после этого не выстрелить – это уже действительно надо было обладать каменным самообладанием. То, что Мартынов абсолютно не понимал, с кем он имеет дело, это верно, но ведь, простите меня, и 90 % лермонтовских современников не понимали, с кем они имеют дело.
Если мы рассмотрим подробную хронологию лермонтовских последних дней, прочтем его биографию, изложенную объективно, если мы почитаем некоторые его сочинения, адресованные недругам и даже женщинам, которые ему имели несчастье не понравиться, мы поймем, что быть другом этого человека и любить его было чрезвычайно сложно. Не говоря уже о том, что, пожалуй, из всех русских литераторов этот позволял себе больше всех. Россия вообще не знала, наша национальная религия и литература – не знала, как ни странно, таких уж особенно праведных служителей. Пожалуй, тут одного Пушкина можно вспомнить как пример такой абсолютной солнечности, и то нам вспоминается все время цитата из гадкого булгаринского письма: «Сам подумай, можно ли было любить его, особенно пьяного?» В общем, русские национальные добродетели не очень совпадают с официальными, ежели мы вспомним некоторые выходки Ивана Сергеевича Турге нева и Николая Алексеевича Некрасова (о нем мы маленько еще поговорим в свой час), да и Лев Николаевич Толстой тоже у нас, прямо скажем, не был образцом смирения. На этом фоне то, что вытворял Лермонтов, иной раз способно вывести из себя и самого пылкого его поклонника. Конечно, говорить здесь о какой-то безоговорочной вине, видеть в Мартынове такое же страшное, гаденькое существо, как в Дантесе, затруднительно, – это орудие судьбы, «топор судьбы», как называет себя иногда и сам Печорин. То есть, конечно, это искание смерти и, думаю, по вполне сознательной причине: он понимал, что вокруг него тоже людей косит, обратите внимание, что и судьба секундантов сложилась крайне несчастливо. Васильчиков, который потом никогда не знал покоя из-за мук совести, Глебов, через год убитый на дуэли, в общем, достаточно это все было безрадостно.
Если бы этот человек не был так ужасен сам для себя и для окружающих, то «Дубовый листок оторвался от ветки родимой…» он бы не написал. Потому что сила отторжения, которая уносила его так высоко, питалась во многом той мерзостью, в которую он загонял сам себя. Если мы прочтем воспоминания Сушковой, например, настолько откровенные, что их старались всегда объявить фальсификацией, мы поймем, что он и с любимыми не особенно церемонился. Ведь эта та Сушкова, которой посвящено
Пишет этот семнадцатилетний мальчик, который прекрасно умеет коленями выжимать у читателя слезы, да? А то и убивать ногами. Это действительно страшное сочетание сентиментальности и жестокости, которое в Лермонтове прослеживается на всем его пути.