Размышление об этой не подлежащей сомнению последовательности и подвижности привело теперь Анаксагора к замечательной гипотезе. Очевидно, представления сами приводили себя в движение, их ничто не толкало, и вне самих себя они не имели никакой причины движения. Итак, сказал он себе, есть нечто, что в себе самом содержит причину и начало движения; во-вторых, он замечает, что это представление приводит в движение не только себя, но также еще нечто совершенно отличное: тело. Следовательно, он открыл в самом непосредственном опыте действие представлений на протяженную материю, которое обнаруживается в виде движения последней. Это имело в его глазах значение факта, и ему только между прочим хотелось объяснить и этот факт. Довольно, он обладал теперь регулятивной схемой для движения в мире, и мир этот он мыслил теперь то в виде движения истинных изолированных сущностей, обусловленного представлением (das Vorstellende), Nous, то в виде движения, обусловленного движением же (durch bereits Bevegtes). Вероятно, от его внимания ускользнуло, что последняя форма движения, механическая передача движений и толчков, при его основном допущении, равным образом заключает в себе проблему: всюду и повседневно человек видит действие посредством толчка, — и это обстоятельство, конечно, помешало Анаксагору заметить в этом нечто загадочное. Напротив, он прекрасно заметил проблематичную, более противоречивую природу действия представлений на сущих самих по себе субстанций и поэтому пытался и это действие свести на механический, казавшийся ему понятным и толчок, и удар. Nous, во всяком случае, был такой же субстанцией, самой по себе сущей, и Анаксагор охарактеризовал его как совершенно нежную и тонкую материю, с специфическим качеством мышления. При таком предполагаемом характере, действие этой материи на другую материю, конечно, должно было быть совершенно таким же, как и то, какое другая субстанция оказывала на третью, т. е. механическим, приводящим в движение посредством давления и толчка. Пожалуй, он имел теперь субстанцию, которая приводит в движение и себя самое, и другое; движение этой субстанции не приходит извне и, кроме того, ни от кого не зависит: причем казалось почти безразличным, как следует теперь мыслить это самодвижение, — в роде ли, например, движения совершенно нежных и маленьких круглых шариков ртути, которые катаются туда и сюда и сталкиваются между собой. Среди всех вопросов, связанных с движением, нет более трудного, чем вопрос о начале движения. Если все остальные движения представят себе как следствия и действия, то все же необходимо было бы объяснить первое изначальное движение; для механических движений первое звено цепи не может, во всяком случае, лежать в механическом же движении, так как это было бы равнозначительно апелляции к лишенному смысла понятою causa sui. Не годится также наделять вечные безусловные вещи как бы изначальным собственным движением, словно приданым их бытия. Ибо движение обладает известным направлением, следовательно, его следует представлять только как отношение и условие; но любая вещь уже не существует сама по себе и небезусловна, если она, по своей природе, неизбежно относится к чему-то, вне ее существующему. В этом затруднении Анаксагор предполагал найти необыкновенную помощь и спасение в указанном выше самодвижущемся и, сверх того, независимом Nous: сущность его достаточно туманна, — и Анаксагор легко упустил из виду, что в его допущении, в основных чертах, скрыто запретное causa sui. Для эмпирического рассмотрения вещей не может даже подлежать сомнению, что представление не есть causa sui, а действие мозга; более того, для него должна казаться невероятной попытка — сперва оторвать этот «дух», продукт мозга, от его causa, а затем, после этого разрыва, воображать его еще существующим. Это сделал Анаксагор, он забыл мозг, его удивительно чудное устройство, нежность и запутанность его извилин и ходов и декретировал «дух сам по себе». Этот «дух единственной из всех субстанций, который являлся сам по себе», обладал произволом, он — дивное признание! Он когда-то мог положить начало движению вещей, вне его находящихся, и в течение бесконечного времени мог, напротив того, заниматься самим собой; коротко говоря, Анаксагор должен был допустить первый момент движения в изначальном времени, как начало всякого так называемого становления, т. е. всякой перемены, а именно всякого отклонения и перестановки вечных субстанций и их частичек. Хотя самый дух вечен, но он отнюдь не был вынужден от предвечности мучиться толканием в разные стороны крупинок материи: и во всяком случае, было время и такое состояние материи — безразлично, длилось ли оно долго или коротко — когда Nous еще не воздействовал на эти материальные крупинки, когда они были еще неподвижны. Это и есть период анаксагоровского хаоса.