Мебель в столовой была обита венской тканью с узором из веночков. Притом не из Вены. Ее мастерил дедушка Коля (который играл на скрипке), он и это умел. Лампа очень симпатичная с висюльками, венский узор с розочками под стеклом. Декаданс, но приятный. Кремовое – красноватое – зеленое. Просвечивало. И скатерть с веночками. Новые предметы. Например: квадратная штука с кружком, на нем английская головка, а вокруг золотистое стекло, усыпанное золотыми точками. Ужасно привлекательная штука. Лежала на этажерке. И стулья, и табуретки были не простые, а барельефно резные
. Тяжелый бархат, плюш над кушеткой, темно-синий, со вкусом.Уютная обстановка. Шкафы двойные, для белья. И одинарный. В общем, элегантно.
Папа в Вене дружил больше с художниками, чем с музыкантами, и ходил с ними в кафе. Вот эти картины там тогда висели. (С.Т. принес головку и пейзаж.
А в окно мы видели заднюю стену какого-то дома, еще с трещиной. Плохое место, общественная уборная, неэстетично.
Когда мы жили в этом страшном дворе, наша квартира была, по-видимому, какая-то отдельная по своему характеру, венская, уютная, изысканная, – и это в Одессе 20-х годов – разруха, погромы. Мама прятала Левенштейна.
Вечером – может, дворник, – дал мне кулек с монпансье, на разрезе был цветочек.
Я сидел с утра до вечера в оазисе на окне – меня всегда принимали за девочку. Зимой одна дама остановила маму и стала страшно выговаривать ей за мои голые коленки (девочка!)
Папа был очень сдержанный, и когда я в первый раз его увидел, то сразу (хотя и маленький) почувствовал: европеец. Был очень скромный. В консерватории его не любили: во-первых, он играл, и играл хорошо, а во-вторых, обращал внимание на фальшивые ноты, которых не замечали другие профессора.
Была там учительница – Старкова. Кстати, она учила Зака. Зак – худенький, красивый, немного слишком вежливый, – некоторая искусственность. Начитанный. В противовес Гилельсу, который выглядел диковато. Я с Гилельсом очень дружил до истории с Нейгаузом.
И Старкова и все остальные потом настроились против папы: европеец, очень хороший пианист. Черная зависть.
Папа ужасно боялся сцены, потому что редко (в отличие от Вены) выступал.
Поэтому мама велела мне играть при гостях обязательно все
, что я мог и хотел. Папа не хотел слушать, но мама настаивала на своем: пусть играет все, что ему заблагорассудится. Так я и стал сочинять. Мама была очень умно хитрая.Я жил, как в золотой клетке, но не в клетке, а в чем-то обособленно отдельном.
Перед игрой Нине Львовне новой листовской программы.
Очень боялся играть. Пригласить Нину Львовну поручил мне. Стоял у меня за спиной, волновался, как мальчик.
С.Т.: Только вы
попросите Нину Львовну. Боюсь, что ей это совершенно неинтересно.Я: Нина Львовна! Пойдемте слушать произведения Листа в исполнении Святослава Рихтера.
Разговор происходит в дверях кухни, где Нина Львовна ставит на плиту чайник.
Н.Л.: О! С удовольствием. Но можно сначала выпить чаю?
С.Т. (
Я: Она же нездорова (Н.Л. была простужена, но, как всегда, без жалоб переносила свои недуги, нарядная, в туфельках на каблуках) и хочет сначала выпить чай.
Н.Л. налила нам по чашке чая. Мы посидели немного за столом. С.Т. очень нервничал. Пошли в зал.
– А вдруг я оскандалюсь? – спросил он.
– Ну, Слава… Вы же король, – сказала Нина Львовна. Он вышел, как выходит на сцены залов мира, гибкой стремительной походкой, подошел к роялю и сыграл свою листовскую программу.
Глаза у Нины Львовны просто горели. Она помолодела на двадцать лет.
– Неужели вы все это будете играть в одном отделении? – спросила я.
– Ну а что же? Я всегда так играл.
Это первое исполнение всего лишь для двух человек врезалось в память волнением Маэстро, нитроглицерином, игрой поразительной, но, как выяснилось в дальнейшем, еще не той.
Папины ученицы.
Ученицы приходили к папе домой. Мне очень нравилась одна девочка – Лапотинская. Она как-то прижилась у нас, а потом переменилась, стала курить. Одна из моих первых симпатий. Помню: сумерки, она с бантом в волосах занимается с папой. (Вряд ли что-нибудь особенное.)
Ата Амбражевич была очень способная. Играла однажды в консерватории.
В консерватории на меня сильнейшее впечатление произвел темно-зеленый занавес с золотом, греческий стиль.
Там происходил выпускной акт. Ата должна была уже играть. И я все волновался от слова «акт» – очень торжественное слово. Выглядела весьма элегантно. Скорее несимпатичная, в сторону «вамп», всегда в костюме с фиалками. Ата сделала карьеру, уехала в Польшу.
Один раз мы ходили в гости к ее родственникам. Они жили за кирхой, и когда я оттуда ее увидел, то как будто в другой город попал – немецкий, не Одесса. Все какое-то немецкое. (Старая Портофранковская окружала Одессу, как Садовое кольцо. За ней была Молдаванка.)
Была ученица по фамилии Абрамович – печальная, типичная еврейская девушка, очень способная. Играла Сонату Шумана и так боялась, что чуть не остановилась.