Но это только, так сказать, "информация". Позднее Гоголь напишет, пребывая в Италии: "Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросано и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы... Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря и до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?.."
Гоголь — как и многие его современники — был поистине влюблен в прекрасную Италию (позднее русские поэты и писатели — Фет, Толстой, Блок и другие — разлюбили ее, и это имело свои непростые причины, о которых кратко не скажешь), и, конечно, Гоголь был всецело прав, утверждая, что на Руси нет той зримой красоты, тех очаровывающих взор "див", которые создали природа и люди на Апеннинском полуострове.
Но то, что воплотилось на Руси в песне — и только в ней, в одной только песне,- более ценно или, по крайней мере, равноценно... Между прочим, это гоголевское "решение" способно вызвать глубокое недоумение: ведь нет сомнений, что вокальная культура Италии — высшая в мире, и Гоголь никак не мог не знать этого (для знакомства с итальянским бельканто даже не надо было ехать в Италию, многие корифеи бельканто гастролировали тогда в России). Дело в том, однако, что звуки самого совершенного итальянского голоса и русская песня, о которой с таким проникновенным пафосом сказал Гоголь,- совершенно разные явления; их даже трудно сопоставлять. Об этом еще пойдет речь; сейчас обращу внимание на то, что Гоголь назвал песню Руси "тоскливой", "рыдающей", в чем, быть может, выразилось именно сопоставление, сравнение с итальянским пением.
Уместно сказать, что и сам я столкнулся с таким "сопоставлением". В 1989 году я побывал с несколькими литераторами на прославленном острове Капри вблизи Неаполя. Россия в это время была "в моде", и владелец местного музыкального магазина устроил прием в честь приехавших русских. Этот простой симпатичный человек для начала предложил показать нам любимое местечко на своем родном острове, и привел в отдаленную его часть, где на нескольких сотнях квадратных метров не было никаких курортных и бытовых "предметов", а только цветущий южный лесок. "Una natura!" — восторженно воскликнул он, описав круг рукой... Правда, на приеме в его магазине кое-что произвело на меня не очень приятное впечатление. Из напитков предлагалось главным образом импортное виски, и я с трудом нашел где-то в углу бутылку терпкого итальянского вина; кроме того, мы должны были прослушать вопли на английском языке рок-певца негритянского происхождения, который к тому же вел себя с какой-то мерзкой показной наглостью. Но, вполне возможно, бесхитростный хозяин магазина полагал, что мы ждем именно таких "угощений", соответствующих "высшим достижениям мировой цивилизации", которые ему лично были не очень-то по душе, но он хотел сделать все "как принято". К тому же перед нами все-таки выступили и два молодых итальянца, пропевшие несколько неаполитанских песен; певцы эти были не столь уж замечательные, но все же чувствовалась школа бельканто. После их пения мои сотоварищи, зная, что я грешу иногда пением под гитару, побудили меня на ответ. И я остро почувствовал, насколько русская песня будет здесь неуместна, и попросил филолога Н.В.Котрелева, который был нашим превосходным толмачом, перевести сначала мое предисловие к песням, состоявшее, в основном, из пушкинских строк:
Не исключено, что и у Пушкина этот "приговор" русской песне был порожден его ранним и широким знакомством с итальянским пением в Петербургской и Одесской операх.
Но и Пушкин, и Гоголь — как ни кощунственно звучит мое суждение — были в данном случае не правы, или хотя бы не вполне правы. Если не сопоставлять русскую песню с иными, а определять ее природу как бы изнутри, придется согласиться с Иваном Буниным, поистине великолепно раскрывшим суть "тоскливой", "рыдающей", "унылой", "грустной" (употребляя гоголевские и пушкинские эпитеты) песни рязанских косцов:
"Конечно, они "прощались, расставались" и с "родимой сторонушкой", и со своим счастьем, и с надеждами, и с той, с кем это счастье соединялось:
говорили, вздыхали они, каждый по-разному, с той или иной мерой грусти и любви, но с одинаковой беззаботно-безнадежной укоризной.