– Я считал – ровно семьдесят две.
Они аккуратно записали, что я эти проволочки посчитал.
– Перерезать их нельзя. Поэтому нож должен быть не слишком острым. И давить сильно нельзя. Затем проволочки надо скрутить, потому что, когда оболочку снимаешь, они жутко топорщатся. Жила состоит из семидесяти двух проволочек, нужно их как следует закрутить. Потом отвернуть винтик, подключить. Собрать все, закрыть корпусом, привинтить розетку к стене – и так далее.
Этот рассказ занимал у меня часа три или четыре. Я объяснял все очень подробно, потому что увидел, как они заинтересовались и стали записывать каждую деталь. Я понимал, что для них это что-то значит, хотя и не знал что.
Потом рассказал, как наводил порядок в подвале. Рассказ занял два дня. Я описал все, что лежало на полке, и какая она была пыльная, объяснил, что пришлось ее подвинуть, а под ней оказалась лужа, и я решил вытереть пол. Тряпку я ходил отжимать во двор – ведь если выжать на пол, опять натечет лужа. Они говорят: а ведро взять не догадался? Да, отвечаю, потом я понял, что так удобнее. Хорошо, что сообразил, – больше не пришлось во двор бегать.
Так прошло два дня. Еще два я расшифровывал какие-то кляксы. Надо было говорить, на что они похожи. Обычные тесты, которыми пользуются психиатры.
Я все повторял, что мне ничего не хочется. Ничего не хочу делать, ничего не жду от жизни – ни хорошего, ни плохого. Вообще ничего. Иногда, говорю, читаю. Врачи попросили рассказать что. Я стал им пересказывать “В пустыне и пуще”. Страницу за страницей. Это заняло не один час. Их интересовали мои соображения, например[6] – почему я считаю, что из финала следует, что герой соединился с героиней, и так далее и тому подобное.
Спустя десять дней мне вручили заклеенный конверт и отпустили. Дома я его вскрыл и прочитал диагноз:
Ровно через четыре дня начинались экзамены в Киношколу – и на этот раз я успешно их сдал. Это было довольно рискованное предприятие, ведь, с одной стороны, я изображал в военкомате, что ничего не хочу, а с другой – чтобы поступить в Киношколу, требовалось хотеть.
Попасть в Лодзинскую киношколу было трудно. Я раз провалился, второй. Если не поступаешь, нужно год ждать, чтобы попробовать снова. Честно говоря, мною уже двигало одно самолюбие – хотелось доказать, что все-таки смогу. А высокой цели больше не было, потому что к тому времени я разлюбил театр. Его расцвет закончился году в шестьдесят втором, и таких прекрасных спектаклей больше не появлялось. Что-то переменилось – не знаю что. Видимо, всплеск свободы, ожививший театр после 1956 года, к началу шестидесятых почти сошел на нет. И я уже не очень-то хотел быть театральным режиссером. Да и вообще режиссером. Но хотел настоять на своем: не принимаете меня – а я назло возьму и поступлю. Чистое самолюбие, больше ничего. Я его удовлетворил и был счастлив. А вообще-то, конечно, зря меня взяли, такого идиота. До сих пор не понимаю почему. Может, потому, что это была уже третья попытка.
На предварительный конкурс полагалось представить какие-нибудь творческие работы. Любительский фильм, сценарий, фотографии. Можно прозу. Или картины, если умеешь рисовать. Что угодно. Я принес какие-то дурацкие рассказы. Паршивые. Когда поступал в первый или во второй раз – показал фильм на восьмимиллиметровой пленке. Жуткий – какую-то претенциозную чепуху. Я с такими работами ни за что бы не принял. Впрочем, меня и не приняли. Тогда я написал рассказы. Может, в тот раз и поступил? Уже не помню.
Экзамены в Киношколу тянутся очень долго. Сегодня тоже. Целых две недели. Все три раза я проходил на последний тур. Конкурс был огромный – около ста претендентов на пять или шесть мест. До последнего испытания добиралось человек тридцать-сорок. И я в том числе, причем без особых усилий. Но дальше – ни в какую.
Я был начитан. Хорошо знал историю искусств – нам читали отличный курс в театральном Лицее. Неплохо разбирался в истории кино. И так далее. Но, честно говоря, несмотря на свои двадцать с лишним, я был весьма наивен. Наивен и чудовищно неразвит. Во всяком случае, до сих пор помню, что2 ответил на последнем собеседовании, от которого зависело, примут или нет. К этому моменту среди поступающих всегда бывало два-три человека, которых собирались взять наверняка, и я, судя по всему, оказался одним из них. Меня спросили, какие средства массовой коммуникации я знаю. Я говорю: троллейбус, автобус. На полном серьезе. А экзаменаторы, видно, решили, что это такая тонкая ирония – мол, вопрос недостойный. Вероятно, поэтому меня и приняли. А я действительно считал, что средство массовой коммуникации – троллейбус.