Я понимал, конечно, как реформа может ударить по приходам, как вульгарно выглядит это заключение договоров со священниками, как нелепо предоставление старостам каких–то огромных полномочий… Но — тут есть и совершенно другая сторона. По моим тогдашним наблюдениям (мне было тогда, правда, всего двадцать шесть лет, и служил я в священном сане всего несколько лет; но я и до этого много лет прислуживал, работал в епархиальных управлениях и знал всю, как говорится, теневую сторону)[76], — когда настоятели были господами положения, это было ненамного лучше. Большинство из них не имели достаточно вкуса для того, чтобы украсить храм так, как надо. Храмы расписывались чудовищно. Мы сейчас говорим, что вот, староста не хочет и так далее… А когда не было этих старост, когда старосты были «седьмой спицей в колеснице» — настоятели творили, что хотели. Старики не понимали, что нужно, более молодые — тоже. Поэтому, если вы посмотрите все храмы Москвы — в большинстве своем вы увидите, что там, где не приложили руку светские органы защиты памятников или что–нибудь в этом роде, шла варварская мазня. В самом патриаршем Елоховском соборе стены до сих пор расписаны с немецких и французских гравюр прошлого столетия. И после этого говорят о православном искусстве, об иконописи и так далее! Замечательная церковь Николы в Хамовниках на Комсомольском проспекте, которая как игрушка смотрится, — внутри расписана тоже по образцам Гюстава Доре и Юлиуса Шнорра. Я не против Доре и Шнорра, но все должно быть на своем месте!
Это показывает, что настоятели отнюдь не были идеальными управителями приходов. Многие из них бесконтрольно захватывали церковные кассы, и от этого происходили какие–то совершенно непристойные обогащения… В общем, все выглядело к тем годам нелучшим образом… Я думаю, что все здесь было как–то провиденциально… Когда я прислуживал мальчишкой, то в алтаре стоял такой ящик, сейф, куда клали рубли, — священник запускал туда эти рубли, швыряя как–то так, словно ему уже было все нипочем. Все было бесконтрольно, и временами мне, тогда совсем юному существу, казалось, что они превратили веру в фабрику по производству денег.
Слева направо: Вера Яковлевна Василевская, Ирина Якунина, Елена Семеновна с внуком Мишей, Варвара Фудель (дочь С. И. Фуделя), Александр и Нонна Борисовы, о. Александр с женой Наталией и дочкой Еленой у дома в Семхозе. 1961 г.
В первые годы после войны многие священники проводили в храмах циклы бесед — по Священной истории, по таинствам. Отец Андрей Расторгуев вел толкование Евангелия — отлично вел! Каждое воскресенье вечером он читал небольшие отрывки из Евангелия — последовательно, один за другим, и толковал. Толковал по Толковой Библии[77], которая выходила в издательстве «Странник» (одно из лучших толкований, которое у нас было). Говорил он прекрасно, внятно, все было хорошо. Отец Александр Смирнов[78] даже получил, благодаря своим связям с органами, разрешение поставить в Николо–Кузнецком храме экран, словно в кинотеатре, — и каждое воскресенье вечером показывал цветные диапозитивы и рассказывал Священную историю, толковал таинства; народу набивалось столько, что люди падали в обморок. Но это все было непосредственно после войны, примерно до 1950 года. А потом все стало сходить на нет. Старые священники стали умирать, а новые ничего этого уже не приняли. Но деньги брали — «гребли», как говорят в народе, — с таким же успехом.
Ничего особенно хорошего, следовательно, не было и до этого, и когда впоследствии отец Николай Эшлиман[79] и отец Глеб Якунин[80] выступили с резкими нападками на Собор 1961 года, — я думаю, что они должны были бы так же резко нападать на Собор 1945 года, который создал фиктивную демократию в приходе. Все эти «старосты» и «помощники старосты» — все они не имели никакого значения; настоятель был всем. Кто в этом виноват? В корне — само положение вещей, потому что «двадцатки» стали фиктивными уже давно. Согласно советскому законодательству, «двадцатка» есть община — то есть никакой «двадцатки» нет, есть община, которая может требовать открытия для нее храма тогда, когда в состав этой общины входит не меньше двадцати лиц. В эту общину может войти полторы тысячи, десять тысяч лиц — это неважно. Но должно быть не меньше. А потом это все превратилось в какую–то «двадцатку», совершенно фиктивный институт. Причем обычно в нее набирали каких–то уже полуинвалидных старух — потому что рядовые люди боялись записываться в «двадцатки». И поэтому «двадцатки» были недееспособны, не могли представлять церковную общину. И вот, этот так называемый Собор произошел — и «сменили шило на мыло».
Мария Николаевна Соколова