Иногда до меня доходят слухи, что он в больнице… Ему неприятно и тяжело видеть своих церковных друзей, церковные темы сами по себе его коробят. Необычайной одаренности пастырь получил здесь непоправимый удар, который сшиб его с ног совершенно. Я считаю, что в этом в значительной степени повинен Феликс, который создал им эту истерическую атмосферу, а Николай был склонен к такой экзальтации. Я знал, что он не выдержит. Нельзя было ежедневно жить в ожидании конца света, ждать знамений и знаков.
Феликс остался рядом с Капитанчуком и Регельсоном, затем по очереди с ними со всеми разругался, остался один и сейчас, как мне известно, примкнул к неославянофилам, и теперь он — истинно русский человек. Он иногда появляется в церкви Ильи Обыденного. Отпустил длинную седую бороду. Регельсон, которого он от себя отставил, приехал ко мне в церковь. Я ему не стал напоминать наш разговор о том, что мы в разных церквах находимся, я ему сказал, что храм наш — открыт. Конечно, я не хотел, чтобы он возвращался в наш приход, поэтому я не дал ему никаких намеков в этом направлении. Не хотел — почему? Потому что я видел, что это бесполезно; бесполезно было с самого начала, когда я только крестил его, — потому что он сразу стал мудрить свое, пошел со своими идеями. А это плохо. Человек не успел дослушать, не успел дочитать, как уже что–то „выдал“. Так ничему никогда не научишься. Безнадежно…
Что касается Глеба, то он, конечно, впал в некую такую грусть после всего этого, но его спасла все–таки более крепкая натура, а потом он ввязался в диссидентство, потом принял руководство группой по защите прав верующих. В общем, если сказать честно, эта деятельность из всех видов деятельности, пожалуй, самая подходящая и родная душе отца Глеба. Мы с ним продолжаем изредка встречаться, по–прежнему любим друг друга и по–прежнему следим за судьбой друг друга, хотя внешне наши пути разошлись.
Из всей этой истории, из попытки создать некую церковную оппозицию можно сделать несколько выводов. Вывод номер один заключается вот в чем. Оппозиция возможна, только когда есть на что опираться. Во–вторых, для нее должны быть условия. Здесь же все было иллюзорно. Не было сил, на которые можно было опираться, не было условий. Мне казалось, что надо было непрерывно и терпеливо работать по выработке этих условий — хотя бы внутренних. Слишком тонкой была пленка из активных мирян, активных священников. Тогда активных священников на пальцах можно было пересчитать — десяток был (теперь их стало еще меньше). Надо было увеличить это число и работать на совесть. То есть я вовсе не хочу сказать, что я в принципе был против такого рода деятельности — нет. Но просто я считал, что она преждевременна. Считал, что ничего еще не сделано для того, чтобы уже можно было выступить. И хотя я всегда ценил мужество в людях, но у меня всегда вызывает какую–то тревогу курица, которая кудахчет, но снесла еще только одно маленькое яичко. На самом деле — рано, рано… Для истории каких–нибудь десять–пятнадцать лет — это ничтожно. После того как в течение десятилетий церковная жизнь была разрушена и сломлена, после того как в течение столетий в нее вносились различные очень искажающие ее вещи, — для того чтобы возродить ее, нужна была совместная, сотрудническая, упорная и терпеливая спокойная работа на местах, работа в приходах, работа с людьми — христианский труд.
Если уж обязательно нужно было выступить с каким–то заявлением, то надо было выступать при Хрущеве — после Хрущева это было уже не нужно. Если включаться в борьбу, то здесь скорее должны были действовать какие–то „подставные лица“. В каком смысле „подставные“? Не „фиктивные“. Это лица, которые ни на что другое не годились бы. Если бы письмо подписал не священник Эшлиман (фамилия эта мало украсила письмо), а некто Иванов, который бы просто соглашался с содержанием письма и дал бы свою подпись (все равно ведь не Эшлиман писал этот текст, а больше Феликс), то такие люди и несли бы за это ответственность — их бы не посадили за это письмо, но они имели бы за это какие–то неприятности. Пускай бы даже это были священники. Но такой человек, как Эшлиман, который столько мог бы сделать для Церкви, — был выбит из седла. И я все это воспринимал как сатанинскую акцию, которая разрушила начинающееся дело.