К сожалению, вообще все наследие отца Сергия где–то растеряно, рассеяно, и собрать его полностью пока не представляется возможным; да и не нашелся еще человек, который бы занялся этим. Его близкие, друзья, которые бы могли этим заниматься, — одни умерли, другие уехали из отечества, третьи заняты своими делами и про него и думать не хотят. Короче, у него есть литературное и эпистолярное наследие. И когда–нибудь, когда придут наши дети, когда они будут пытаться восстановить по крохам его биографию и составить хотя бы список его трудов, они будут очень сильно мучаться и ругать нас за наше пренебрежение и легкомыслие.
И вот тогда он написал эту книжку — "Почему и я христианин". Он написал ее в ответ брошюркам, которые назывались "Почему мы порвали с религией", "Почему мы …" и так далее. А он написал "Почему и я христианин". Но чудесна была эта маленькая буква "и". Он не говорил: "Почему я христианин? Я — Желудков, христианин!", но "Почему и я тоже, я — один из многих". Книга небольшая, была потом издана в ФРГ, сейчас многие пытаются как–то раздобыть ее, но, естественно, тираж мал и она вышла давно, я думаю, без его ведома[170]. И в этой книге отец Сергий пытался создать свою модель.
Скажу вам откровенно, что я не разделяю всех его воззрений. Но что меня поразило? Еще в 63–м году Желудков в одном из своих писем ко мне приводил с восторгом эпизод из жизни пастора Дитриха Бон–хёффера.
Дитрих Бонхёффер был повешен за несколько недель до того, как союзники освободили Германию и пал нацизм. Он был участником заговора Канариса, был одним из самых активных антинацистских деятелей и влиятельнейшим богословом XX столетия. Это был совсем молодой человек, которому сорока еще не было. И он предпочел, вместо того чтобы ехать в Америку, читать там лекции по богословию, остаться и бороться — не только идейно, но бороться против нацизма практически! Так что он был осужден не невинно; его повесили как политического противника режима, как человека, который способствовал политическому заговору Канариса.
С о. Сергием Желудковым. 1976 г.
Когда Бонхёффер сидел в тюрьме, в нацистских условиях (он был привилегированным заключенным), он писал своим родным письма, и они составили целую книгу, которая произвела огромное впечатление на западный мир и на богословов в частности. Он говорил: я попал впервые в компанию людей, которые совершенно далеки от моей веры, — там были коммунисты, там были вообще люди, чуждые ему. И он писал: "Я искал новый язык, новые слова, чтобы сказать им о главном — о евангельском, о вечном. Я тогда понял, что наш старый церковный язык годится только для нас, для узкого употребления, а для мира он недостаточен, мир вступил в другую культурную полосу".
Бонхёффер считал, что мир стал совершеннолетним, и поэтому он может обходиться без священного. Я думаю, что он заблуждался. Потому что нельзя называть таким наш мир, который сходит с ума от политических мифов, — ведь он писал это во время разгула гитлеризма, вскоре после сталинизма, — ничего созревшего нет в нашем мире. Но все–таки Бонхёффер был прав — в мире изменился культурный фон, язык надо искать другой.
Так вот, отец Сергий Желудков не читал книг и писем Бонхёффера. Он лишь услышал о нем, о его конце, о последнем мгновении, когда крикнули: "Дитрих Бонхёффер!", и он сказал своим друзьям: "Я знаю, что это конец, но для меня это только начало". И эта фигура заворожила Желудкова.
Между тем отец Сергий был в чем–то полным аналогом Бонхёффера, русским Бонхёффером, не знавшим еще, что писал и о чем думал его немецкий собрат. У нас Бонхёффер не переведен, его даже в самиздате не было. Сейчас кое–что уже есть, но тогда ничего этого не было[171]. И я был поражен, как ему все это открылось (они были почти ровесники, Бонхёффер был старше Желудкова на четыре или на три года).
Вот такую задачу, которую немецкий теолог пытался решить, сидя в тюрьме и поставив ее перед богословами, — эту задачу поставил перед собой и Желудков как бы автономно, независимо от него. И это, конечно, было очень интересно, и задача труднейшая — найти новый культурный язык для вечного. Но он ее не решил, потому что усилиями одного человека такие вещи не делаются; и к тому же он был очень изолирован. Сидя в своем Пскове, он был отрезан и от литературы, и от общения, он дышал, только приезжая в Ленинград или в Москву. Но это были налеты.
Его дискуссии после выхода этой книги продолжались, он без конца обменивался с людьми письмами, искал и искал все новые формы. Мне он говорил потом, что "если бы я написал это сейчас, спустя много лет, я бы написал по–другому". Он сильно левел. Ему казалось, что можно найти совершенно рациональные, совершенно простые, понятные каждому слова, для того чтобы выразить общую евангельскую истину.