Делегация была довольно многочисленна, человек 12–15. Ехали в трех машинах.
«Горки» — барская усадьба: парк, большой дом, просторное каменное крыльцо с колоннами. Мы вошли в огромную столовую нижнего этажа, в ней было пустовато: длиннейший стол, стулья и больше ничего, только в одной из стен прорезаны аппаратные окошечки, видимо, для киносеансов.
Почти тотчас же спустился сверху Горький. Я видел его в домашней обстановке впервые. Очень высокий, широкоплечий, чуть сутулый, он был одет в просторный серый пиджак. Длинные сухощавые руки были очень выразительны. Держался он поначалу чуть мрачновато, искоса поглядывая на собравшихся, покашливал и беспрерывно курил сигареты. Впечатление спокойной наблюдательности исходило от него. Он был и не был похож на свои портреты. «Окал», но не был нисколько мужиковат, скорее — ученый, академик. Сел не во главе стола, а где-то посередине, устроившись на стуле чуть боком, уложил свои длинные ноги одна на другую, оперся на локоть, закурил, без всякого стеснения ждал от нас начала беседы.
Беседа поначалу не клеилась. Кто-то спросил, как здоровье Роллана. Горький коротко ответил:
— Плохо.
Кто-то сказал:
— Вероятно, он скоро устанет от беседы. Каким образом нам понять, что пора удалиться?
— Он сам скажет, — спокойно сказал Горький. — Он скоро помрет. У него туберкулез. Такие люди не стесняются.
Он помолчал.
— Небось, думаете: вот злой старик! У самого туберкулез, а другого хоронит, — он усмехнулся. — У меня, видите, легочный туберкулез. Это в моем возрасте не опасно. С легочным туберкулезом я могу прожить очень долго. Вот даже курю… А у Роллана мелиарный туберкулез. Уже перешел на желудок. Ему осталось жить месяца два-три…
Мне показалось, что в словах Горького звучала глубоко скрытая ирония. Говоря вещи, на которые явно нельзя было ответить осмысленно или, во всяком случае, тактично, он внимательно оглядывал всех, проверял, какое впечатление производят его слова о смерти, кто как при этом держится.
Затем стали спрашивать, понимает ли Ромен Роллан по-русски и кто будет переводить.
— По-русски не понимает, — сказал Горький. — Если выйдет с ним жена, она будет переводить. Если не выйдет, переводите сами.
Кому-то пришло в голову, что я как постановщик «Пышки» знаю французский язык.
Горький пристально взглянул мне в глаза. Вообще взгляд его был точен, повороты скупы, но очень выразительны.
— Это вы ставили «Пышку»? — как бы с оттенком подозрительности сказал он.
— Да…
Горький внимательно и, как мне показалось, сердито осмотрел меня, словно бы моя фигура совершенно не вязалась в его представлении с образом человека, поставившего «Пышку». Потом он отвернулся от меня и, уже отвернувшись, неохотно сказал:
— Хорошая картина.
Не зная, что ответить, я сказал, что не все разделяют это мнение. Некоторые ругают картину.
— За что? — с интересом спросил Горький.
— Говорят, что в ней неверно изображена Франция, французы.
— Кто же это говорит?
Я назвал фамилию писателя (назовем его — Икс[32]
).— Ну и что же Икс находит в «Пышке» непохожего на Францию?
— Все. В частности, он говорил, что совершенно неправдоподобна сцена, где Луазо моется в дороге до пояса. Он говорил, что французы вообще нечистоплотны и мало моются, а тем более виноторговцы, мещане. Луазо никак не могла в голову прийти мысль мыться до пояса.
— Передайте Иксу, — серьезно отвечал Горький, — что он судит о Франции по богеме. Ибо сам принадлежит к богеме. Богема действительно нечистоплотна. Во всех странах мира. Что же до французов, то они хорошо моются, пока ухаживают за женщинами. А ухаживают они до шестидесяти лет. Ну, а к этому времени они привыкают мыться. Так и моются до самой смерти.
Глаза Горького смеялись, но лицо оставалось серьезным.
Вошел Ромен Роллан с женою. Несмотря на жаркий летний день, он был в длинном черном сюртуке, под сюртуком был надет черный вязаный жилет и серый пуховый шарф. Лицо Роллана поражало своей породистостью, аристократической лепкой: горбатый гасконский нос, высокий белый лоб, редкие, зачесанные назад волосы, длинные, тонкие белые пальцы. Ощущение некоторой чопорности, приподнятости, какого-то изысканного величия исходило от этого человека: орлиная посадка гордо поднятой головы, прохладный взгляд.
Жену я плохо запомнил, глядел на Роллана. Она была русская.
Все пили чай: стояли блюда с булочками, с закуской. Ромену Роллану тоже подали малюсенькую чашечку жидкого чая, сухарик размером в полспичечную коробку на блюдечке и на другом блюдечке — несколько капель меда. Порция для пчелы, а не для человека. Очевидно, он соблюдал строгую диету.
Роллан сел очень близко от меня, и я мог внимательно разглядеть его: лицо усталое, больное, виски ввалились. Движения очень медленные, но взгляд ясный, пристальный, проницательный.
Всех подробностей беседы я не помню. Вначале шла общая оценка кинематографии: говорил то Горький, то Роллан, оба хвалили «Чапаева», «Границу», «Пышку», «Рваные башмаки» Барской. По поводу «Рваных башмаков» Горький, между прочим, сказал: