К этому времени мне пришлось распрощаться не только с Крючковым, но и еще с рядом актеров. Уехала тяжело заболевшая Кузьмина, уехали еще два актера, один из которых, как я говорил выше, сошел с ума. Нас становилось все меньше. Из 52 чел[овек], приехавших в Ашхабад, на ногах было всего 18 чел[овек]. Неутомимо, буквально за всех, работали Привезенцев и бригадир-осветитель И. Яблоновский, которые заменяли мне администраторов, помощников, осветителей, рабочих и вообще делали решительно все. Коля Привезенцев, тощий как смерть, обгорелый до красноты (загар к нему не приставал), в одних трусиках носился с утра до ночи по этой дикой жаре. В 7 часов утра он гудел в воинскую трубу подъем, в 11 часов давал отбой, потому что солнце в это время стояло в зените и снимать было нельзя. И в 3 часа снова подъем — на вечернюю съемку. Надо сказать, что когда в 3 часа раздавался этот сигнал, то многие плакали настоящими слезами — до того тяжело было идти сниматься. Как только кончалась съемка, все заползали в свои глинобитные домики и, намочивши простыни водой, заворачивались в них и так неподвижно лежали под мокрыми простынями, пока не садилось солнце.
Когда я вернулся в Москву, родная сестра не узнала меня на перроне вокзала, но в снятом нами материале не чувствовалось ни жары, ни жажды. Я полагал, что уж это-то получится само собою, но, к моему изумлению, на экране было прохладно! Жару и жажду нужно было, оказывается, играть актерам, а мы не хотели «нарочно играть» эти обстоятельства, мы честно боролись с ними. Кадры, снятые при температуре, которую хорошая хозяйка считает достаточной, чтобы пирог испекся за полчаса, выглядели очаровательно свежими. Пришлось насыпать в павильоне вагон песка и доснимать крупные планы.
В начале августа 1936 года, закончивши съемку натуры, мы вернулись в Москву. Сразу по приезде мне пришлось войти в резкий конфликт с дирекцией студии. Прежде всего я был обвинен в неисполнении приказа. Дирекция, чтобы оправдать свою позицию по отношению к картине и неоднократные распоряжения о прекращении съемок, естественно, заняла отрицательное отношение к снятому материалу. Пришлось выдержать очень большой бой для того, чтобы добиться разрешения доснять картину. Между тем в материале действительно было много брака. Прежде всего браком был весь звук (а мы сначала пытались одновременно снимать и звук в пустыне). Следовательно, весь натурный материал теперь должен был идти под озвучание. Многие планы, несмотря на все принятые нами меры, оказались исцарапаны пустынным песком или искажены сползшей эмульсией. Вдобавок я за все время экспедиции не видел ни метра материала, а так как это была моя вторая картина, то, естественно, я наделал ошибок. Как полагается, меня и Волчека обвинили в формализме, в эстетстве, обвиняли также в пессимизме, в трагической концепции картины. Кроме того, материал был с художественной точки зрения расценен как неудовлетворительный. Тем не менее нам удалось добиться одной декорации — повторения «мулушки» в уменьшенном размере. Затем нам был выделен микроскопический уголок в одном из павильонов, где был поставлен маленький трехметровый фон, на котором изображались разные виды пустыни. Мы спереди досыпали немного песка и доснимали крупные планы картины. ‹…› Съемки нам предоставлялись принципиально только ночью. Ни одной дневной съемки нам дирекция не дала. Снимая ночами, мучаясь в путанице крупных планов, каждый из которых нужно было подгонять под натуру, бесконечно ожидая возможности снимать, я вез эту картину до января — февраля 1937 года. Мне пришлось опустить целый ряд задуманных ранее сцен. Предполагались мощные проходы войск, широкие планы с басмачами и т. п. Все это должно было дать картине воздух. Но все это не удалось снять ни на натуре, ни, разумеется, в павильоне.
Примерно в феврале картина была закончена, ибо все в этом мире когда-нибудь кончается. ‹…›
Я показал картину кинематографистам. Некоторые хвалили ее, другие ругали.
После окончания картины «Тринадцать» мои отношения с дирекцией стали настолько натянутыми, что дело дошло до открытого скандала, и я был вторично уволен с киностудии «Мосфильм».
В. Вишневский обвинил меня в камерности и с трибуны Дома кино предложил выбрасывать таких, как я, за борт кинематографии. ‹…›
Человек он [Вишневский] был, вероятно, очень хороший, но совершенно неумеренный. Говорил он всегда сквозь зубы, ударяя кулаком по пюпитру. Говорил, что мы уничтожим эту камерную кинематографию, нам нужна монументальная кинематография, та кинематография, которую делают братья Васильевы, Эйзенштейн, Пудовкин, Дзиган. А вы, камерники, должны быть истреблены, должны быть уничтожены и т. п.
Я был человек сердитый (тогда, в молодости, сейчас стал добрый), взял слово и сказал ему, что, во-первых, руки коротки уничтожить (а у него были действительно короткие ручки). Это имело успех. Я говорю: посмотрим, уничтожите ли вы меня в конце концов, или я вас уничтожу. Еще неизвестно, что такое камерная и что такое монументальная кинематография, — и прочее.