Меня очень порадовало польское прошлое Германа. Теперь я знал: ему должна быть понятна моя пьеса.
Радость была непродолжительна, ибо тогда же, на аэродроме, он сообщил мне ужасное.
Он сказал:
– Эту пьесу я поставил в очень уютном, молодом театре. По популярности и по своей истории он очень похож на ваш «Современник». Называется: «Кафе-театр».
И я спросил уже с некоторой дрожью:
– А почему такое необычное название?
– А потому что это действительно и кафе, и театр. Зрители там сидят за столиками.
– То есть как? Они там едят?
– И пьют. Но немного. Много пьют уже после спектакля.
– Но что же будет? Они будут есть и пить, когда в камере будет умирать Лунин?
Герман загадочно ответил:
– Увидишь.
Меня не выпускали шесть лет. Но если бы у меня была валюта, клянусь, я бы уехал, убежал бы обратно от грядущего кощунства. От этого поношения несчастного Лунина.
Но денег не было. И вообще, улететь, как и прилететь, самому было невозможно. Все решали «папа» и «мама» – советская власть.
И я отправился на премьеру. Точнее – на пытку.
Меня привезли в театр пораньше, и я увидел мирную очередь датчан в буфет. Они запасались едой и напитками.
– Во время действия буфет закрывается, – попытался успокоить режиссер.
Я молчал. Я его ненавидел.В ужасе прошел в зрительный зал. Там стояли черные столы, на них – черные свечи… И все это траурное, черное отражалось в зеркалах на стенах… Не замечая весь этот траурный мрак, зрители весело рассаживались по местам. Они, конечно же, не очень знали, кто такие декабристы. И авторы программки к спектаклю тоже не знали, как называть героев – то ли по-русски: «декабрист», то ли по-английски: «десембрист». Так что в программке про «десембрист» объяснялось… в нескольких строчках. Но ее зрители не читали – они шумно расставляли на столах ненавистное мне питье. Они пришли отдохнуть – поесть, выпить, поглядеть на любимых популярных артистов.
В центре зала, среди столиков, стоял деревянный помост, и с потолка на помост свисали чудовищные веревки-петли. Эшафот в центре кафе!
Наконец все расселись. И тогда голос откуда-то сверху сказал:
– А теперь погасите свечи.
Они, смеясь, думая, что это игра, задули свечи.
Наступила темнота и тишина. И в темноте звякнули кандалы. Через мгновение вспыхнул свет театральных софитов и в огороженном квадрате посреди кафе стоял человек в арестантской сермяге. Это был один из любимых датских артистов. И через несколько реплик зал понял, что они будут жрать и пить, пока его будут убивать. Убивать за то, что он боролся за свободу. Они поняли, что все они за столиками стали декорацией. Декорацией сытого мира, который веселится, прелюбодействует, жрет, когда другой умирает за людей.
Они были и тем тщеславным маскарадом, который мерещился Лунину в камере, и, одновременно, толпой, которая комфортно и безгласно наблюдает за гибелью героя.
И не то, что чавканья, звона бокалов не было – они пошевелиться не смели.
Они, как загипнотизированные, сидели до конца спектакля.