Что же касается Гамелена, то и в сентябре, так же как и в мае, даже не потрудившись обернуться на двух своих соратников, он заявил с улыбкой, полной скрытого значения: «Армия готова». Как-то раз я сказал Жоржу Боннэ:
— Конечно, это очень хорошо, что у нас есть вполне подготовленная армия, даже если и не имеется воздушного флота. Но ведь не можем же мы ее бросить на линию Зигфрида. Так как же быть? Нам нужно располагать каким-то планом. Как вы думаете, у Гамелена имеется такой план?
— Да, говорят, что есть.
Это было все, что я узнал по этому поводу, и я не уверен, что Боннэ было известно что-нибудь более определенное. Гамелен и Даладье оба имели одинаковое право на титул «молчаливого». Но не было никаких доказательств того, что генералиссимус доверялся хотя бы даже Даладье.
Лично я думал, что план Гамелена, вероятно, состоит в том, чтобы, воспользовавшись осью Рим — Берлин (столь шумно рекламируемой в обеих этих столицах), окончательно связать судьбу Италии с судьбой Германии, двинув в случае войны мощное наступление на Италию и ударив таким образом на Германию с фланга. Боннэ ответил: «Ваша гипотеза могла иметь значение в мае, но сейчас уж половина сентября, и говорят, что проходы в Альпах уже закрыты».
Осенью 1938 года я шел как-то по Кэ д'Орсэ с председателем палаты Эррио.
— Мы все очень любим Италию, — сказал он,— но люди, которые воображают, что, расшаркиваясь перед ней, мы можем перехитрить ее, проявляют опасную наивность. Я перепробовал решительно все, но безо всяких результатов. Более того: в случае конфликта с Германией, самый скверный трюк, который может с нами сыграть Италия, — это заявить о своем нейтралитете. Это освободит Германию от одной очень важной заботы. Италия — самая уязвимая часть «оси», и это такого рода заложник, которого нам надо крепко держать в руках.
— И необходимо, чтобы мнение Италии, — подхватил я, — которое стоит много больше, чем мнение ее правительства, было на этот счет достаточно осведомлено. Вполне ли отчетливо представляет себе это наш генеральный штаб? Мне, например, не кажется, что наши приготовления на Корсике достаточно внушительны.
Эррио сделал недовольную мину и закивал:
— Гамелена, как вы, конечно, знаете, никак не обвинишь в чрезмерных дерзаниях. По правде сказать, я лично опасаюсь обратного; по-моему, это скорее человек нерешительный.
Так, в первый раз, совершенно отчетливо, я услышал подобного рода мнение о Гамелене, и говорил это человек, чьи слова имели вес.
Август 1939 года, последнюю неделю перед войной, я провел в самом тесном контакте с правительством. Мы все надеялись, что можно еще как-то сохранить мир, и Жорж Боннэ проявлял в этом особенную настойчивость. Но проблему эту приходилось все более и более облекать в военные формулировки, и вопрос «Что думает Гамелен?» возникал теперь чаще, чем когда-либо.
И отвечали на это так: «В отношении армии он не беспокоится, но, повидимому, он очень озабочен состоянием воздушных сил. В этой области нам не удастся достигнуть нужного уровня, по крайней мере до ноября. Он надеется, что германская авиация не доставит ему слишком больших хлопот во время мобилизации. К счастью, мы как раз только что получили нужное нам оборудование для противовоздушной обороны».
Утром 26 августа, дата, которую я никогда не забуду, — это совпало кстати с днем моего рождения — мне позвонил один видный государственный иностранный деятель, который был в Париже проездом, и попросил меня повидаться с ним по вопросу «чрезвычайной важности».
Этот человек был из числа двух-трех наиболее сильных политических умов, с которыми мне когда-либо приходилось встречаться. По некоторым причинам я не буду здесь называть его имени, на этот раз сделав исключение из моего правила говорить все. Я попросил его прийти немедленно.