– Лида, это она про себя, что ли? Ведь правда, она последние годы плохо слышала.
Лидия, не поднимая головы, ответила:
– Нет, конечно, это вообще… – и продолжала все медленнее:
И остановилась:
– Нина, а ты вспоминаешь про детство? И вообще, что мы вспоминаем? Я вспоминаю, как с бабушкой в Крым ездили в детстве…
– Это она только с тобой… Меня никто в Крым не возил. В пионерский лагерь меня отправляли.
– Ну да, мама вообще отпусков никогда не брала. Как стали выпускать, ездила… В Рим, в Иерусалим… и никогда мне ничего не рассказывала.
– А мне вообще никто ничего не рассказывал – ни мама, ни ты… – пожала плечами Нина. – О чем все это? О чем ты читаешь-то? К чему это?
– Да подожди, Нина. Я поняла. Она же только перевод делала, писали-то итальянцы какие-то, вот видишь, по-итальянски написано, и тоже десять пунктов.
И продолжала все медленнее:
– Господи, да какая жажда? – перебила Нина. – Она со всеми этими общалась по делу только, она только сама себя и занимала, и никто ее не интересовал…
– Да помолчи, Нин, мы на самом деле этого не знаем. Это нами она не интересовалась, мы ей совершенно не интересны были, а другие-то, с которыми она разговаривала, может, интересны… всю жизнь вокруг нее толпились…
– Чем ты больше читаешь, тем у меня все больше злости, – а нам она свое драгоценное время никогда не дарила! Бабушка, может, тебе и дарила! А когда бабушка умерла, только детский сад мне дарил… драгоценное время.
Лида отмахнулась:
– Да не бурчи ты! Ты просто не понимаешь.
Я все же лучше понимаю, сама уже старуха, мне скоро семьдесят!
– Лида! Не могу это слушать! Ну вот нисколько это не про нее, это про нас с тобой. Это у нас одиночество благодаря ей…
– Нин, глупости не говори. Я из дому ушла, мне девятнадцати не было, а ты с ней еще сколько лет прожила, пока дом на Остоженке не расселили. Не перебивай!
– Да зло берет, Лида! Просто зло берет!
– Послушай, это просто чужая молитва, не она ее писала. Только перевод…
– Но она же не хотела нас видеть, – заплакала неожиданно для себя самой Нина. – Сама не хотела!
– Нас там не было… это правда, – тихо сказала Лида. И читала совсем уж медленно, чуть ли не по складам:
Лида аккуратно положила бумажки на то место, где они прежде лежали, уронила лицо в собранные широкой горстью ладони. И заплакала…
– О Господи, – прошептала Нина, – это же про нас…
Они плакали, сидя за маленьким деревянным столом плотницкой работы.
– А кто ее за руку держал… мы и не узнаем…
– Но ты же ее знаешь, мы ей и нужны не были…
– Вот теперь я не знаю уж… с чего она это переводила на русский… Может, для нас…
– Никогда не узнаем.
Лида положила большую тяжелую руку на тщедушное Нинино плечо.
– Что мы наделали, Нина… Прости меня…
– Ты меня прости, Лидочка.
Они улетали в Москву, взяв с собой записные книжки матери и перевод молитвы пожилых, про которую они узнали от Антонеллы, – это она в последний приезд Александры Викентьевны отвозила ее в церковь Сан-Донато, где стояла скульптура Божьей Матери Cтариков –
В самолете они подняли разделительный подлокотник между креслами, тщедушным плечом и всем своим воробьиным лицом Нина уткнулась сбоку в большую мягкую грудь сестры. И обе заснули. Одиночество их оставило.
О теле души
Ни один не выучен урок…
Конец октября. Бульвар. Скамья.
Восточнее, под кромкой гор, Генуэзский порт,
западнее, если хорош прищур,
Шелушишь в седой голове каждый факт,
который был понят и принят не так,
как надо бы сейчас.
Все лживо, криво, наперекосяк.
Кретинка! Дурак!
Ни один не выучен урок.
Но как же перло, и до сих пор прет.
Не за заслуги, за так…
Заканчивается антракт,
начинается третий акт.
Все прожито – первый синяк и последний рак,
все утекло – мёд из сот, гной из ран,