Тюрик надевали на глаза; вот признанный писатель в форме, необходимой для гениального человека.
Но вещь, форма необходима и для другого человека, там они имеют другую необходимость: то, что окружает человека.
Вот о борьбе этих двух необходимостей вы прочтете в этой книге, которой я продолжаю разговор о теории прозы, начатый почти шестьдесят лет тому назад.
Был такой диалог между Достоевским и Сувориным:
– Если бы вы узнали о готовящемся покушении на государя императора, вы бы донесли?
– Нет, – как бы удивился Суворин.
– И я нет, – сказал Достоевский.
Это был необходимый камень, камень петрашевца, который как бы мешал другому Достоевскому, и одновременно другой Достоевский знал о будущем без собственности.
У Достоевского был друг и недруг – Победоносцев.
Победоносцев предлагал заморозить Россию.
Гоголь предлагал двигать Россию.
Одно «необходимо» было необходимостью мертвой жизни.
Другое «необходимо» – Колумбово – было необходимостью живой, движущейся жизни, которая двигается только через многократные пробы, или, что то же, попытки.
Надо поверить, что будущее уже заключено в настоящем и завтрашний день будет.
Толстой говорил. и эти его слова есть в моей книге по теории прозы, они недавно повторены мною в «Энергии заблуждения», что вот ходил я, Толстой, по комнате, обтирал пыль, а теперь вот стою и не помню, диван я протер или нет.
Но ведь если я, Толстой, не помню, то этого движения, – этого момента как бы и не было, только пыль и может мне подсказать, было это или нет.
Потом Толстой говорит, что целые жизни людей – они как бы мнимы, их как бы не было.
Конечно, человек прежде всего не видит будущего.
Ты не видишь врага, но ты замечаешь свой страх; как в киноаппарате, один кадр закрывается лопаточкой с мальтийским крестом.
Эти мальтийские кресты нужны в кино, но не нужны в литературе.
На самом деле предвидение будущего широко развито у человека, если говорить расширенно: видение прежде невидимого – чудо истинного реализма.
Мы для этого проходим через трудные леса, для того чтобы увидеть.
Возьмем простые вещи.
Гоголь хочет показать провинциальный город, с мелкими преступниками, с искаженными законами; для этого надо заставить человека осматривать город разными глазами.
Прежде всего это делается через описание путешествия. И все сказки «Тысяча и одной ночи» содержат поиски неведомого.
То, что мы называем сюжетом, то, что мы называем драматургией, – это прежде всего осмотр разнообразной жизни.
Изменение поведения Тани дает нам истинную структуру Евгения Онегина».
Едет ревизор, неизвестно кто – инкогнито.
Но мы хотим сами себя увидеть.
Читается письмо.
На сцену выступают Добчинский и Бобчинский.
Они должны спорить.
Они спорят; это как бы четыре глаза, что не равно двум глазам здорового человека.
Добчинский и Бобчинский перебивают друг друга, а мы думаем о том, что же было сказано, сделано для того, чтобы вы как бы вертели явление перед глазами – осматривали.
Потом рассказывается, как человек смотрит в тарелку.
Перед этим мы видим слугу; в первом приближении мы понимаем, что такое барчонок.
Потом входит экспедиция, чтобы разобраться, кто же приехал.
Далее идут поиски испуганных людей – это путешествие в невозможное, причем люди говорят на разных языках.
Они путаются, а нас заставляют взглянуть на предметы разных сторон.
Вот человек пьяный.
Как он чванится.
До чего он может дойти.
Михаил Чехов, играя роль Хлестакова, делал круг над головой.
Он коронованная особа – все испуганы.
Потом показывается, как человек этот ведет себя «относительно женщин».
К концу пьесы – опять письмо – рассказывается, что человек этот вовсе не ревизор.
Простой случай – ослепление человека.
Влюбленный Чацкий думает, что женщина его любит; вот угол, где они разговаривают. И начинается невидение человека – его горе.
Драмы и романы – это рассматривание предмета при разном освещении, при разном понимании.
В пьесах Шекспира непонимание ступенчато.
Человек ехал домой.
Дом разрушен.
Осматривается. Судит – поневоле.
Понимает: мир вывихнут.
Литература лечит от вывиха.
Вы будете читать новую книгу, которую я так старался писать, которая, по-видимому, будет отредактирована через восемьдесят лет, а мне уже девяносто.
И, как сказано в «Песне песней», умоляю вас антилопами и лесными ланями, – где мой возлюбленный – мой возлюбленный знал мир.
То, что раньше называлось знанием мира, это рассматривание мира.
Поглядите, как просто это сделано у Пушкина:
Но тени в разных странах солнца разные; тени полярного солнца отличаются от Средней Азии.
Ах вы тени, мои тени – как бы движущиеся в мире; перебираем их, судим, – когда будет новое пришествие Христа.
Обещано, но не выполнено.
Христа боится Дьявол.
Дьявол боится топора.
Топор будет вращаться вокруг мира – но топор недоработан.
Он не умеет снимать так, как это нужно, с разных точек зрения.
Не удивляйтесь, что я пишу как бы с заданием: писать надо так, как ты хочешь видеть, слышать и говорить.
Проза – это честная дорога в невозможное.
Поглядите, как наш литературный вождь, наш Пушкин, готовится к поиску, к пониманию мира.