Пока Боброва поднимали из темных глубин ствола и помогали ему спять водолазные доспехи, ребята успели разобрать всю надпись, нацарапанную карандашом на поперечине: «Я знаю, что вы придете, товарищи! — так начиналось трагическое письмо, написанное на доске. — Верю, что придете вы, а не деникинцы, не Сахарнов, хотя он и надеется на это… Нас было 27 человек. Всех захватили в плен под городом. Деникинцы заставили нас по ночам вывозить заводское оборудование и спускать его в шахты. Работами руководили Сахарнов и Самохин. Когда дело было закончено, всех расстреляли в этом штреке. Я был ранен и уцелел чудом. Но выхода нет: подъемное оборудование взорвано, подступает вода. Радуюсь, что станки и машины сохранятся для советской власти — они смазаны и не заржавеют. Прощайте, товарищи! Прощайте, отец и мать. Целую вас за Петра. Он уже отмучался. Черед за мной. Семен Голосов».
Митька хотел сейчас же бежать с крестом к дяде Карпу и тете Акуле. Но Бобров рассудил иначе.
— Это документ! — мрачно сказал он. — Обличительный документ! Его к делу приобщить надо… К делу о царской России…
И деревянный «документ», извлеченный из затопленной шахты, попал к следователю, который срочно запросил из архива дело Самохина.
Через несколько дней следователь пришел к Митьке в гости и принес фотографию крестовины с надписью. В тот же день вечером Митька после недельного перерыва снова появился у стариков Голосовых. И Карп Федотович впервые в жизни сам прочитал по складам письмо, написанное рукою сына. С тех пор старики навсегда вычеркнули из своей памяти фамилию Сахарнова.
Вот, пожалуй, и вся история Митькиного ликбеза.
В канун десятой годовщины Октября пустовавший целое десятилетие завод вновь задымил. Часть оборудования была уже поднята из шахт и перевезена на предприятие. Три цеха вступили в строй. А машины и станки все прибывали и прибывали на заводской двор.
Бабкина аптека
Беда стряслась на третью неделю после того, как в колхозе был построен большой скотный двор.
Произошло это ночью. Сначала запылал один угол нового двора, потом второй. Коровы тревожно замычали. Колхозный сторож дед Федот выскочил из сараюшки со старой двустволкой. К нему от освещенного красноватым пламенем коровника метнулась высокая тень. Дед увидел занесенный над его головой топор и, зажмурив глаза, нажал сразу на оба спуска.
Двустволка тявкнула и выбросила снопастый язычок огня. Тень замерла. Рука застыла на взмахе. Топор скользнул вниз. За ним рухнуло на землю грузное обмякшее тело. Старый Федот открыл глаза, мелко перекрестился и выкрикнул высоким старческим фальцетом, обращаясь к неподвижному телу:
— Грязный ты был человек, Никодим Трофимыч! Грязно жил, грязно и помер! Да и меня под старость запачкал! Ты спроси — убил ли я когда хоть зайца! А тут настоящим убивцем стал!..
Федот сплюнул на левую сторону и побежал к пылающему скотному двору. Одну за другой распахивал он широкие двери, и очумевшие от огня и страха коровы хлынули на волю.
Вскоре село было на ногах.
— Пожар! Пожа-а-ар! — понеслось из края в край. — Гори-и-им!
Звякнули ведра. По освещенной заревом улице заметались фигуры. Все бежали к скотному двору. Зашипело и фыркнуло облачком пара от первого ведра воды, вылитой с крыши на пылающий угол коровника.
Кто-то догадался выстроить людей в цепочку — от колодца к пожару.
— Ведра! Ведра давай!
Между вторым колодцем и горящим коровником выстроилась еще одна цепочка. Мелькали руки, плескалась вода, шипело пламя. Работали все, спасая колхозное добро. Только одна бабка Мотря сидела на крыше своего дома с мокрыми половиками в жилистых руках и крутила головой, провожая взглядом каждую искру.
На бабку никто не обращал внимания, так же как и на труп застреленного Федотом поджигателя. Валялся он неподвижный и бесчувственный, будто не его руки облили керосином углы коровника и не его пальцы чиркнули спичку.
Об убитом вспомнили под утро, на рассвете, когда огонь, уничтожив половину скотного двора, отступил и сдался.
Вокруг трупа собрались черные от копоти, мокрые, измученные люди. Собрались не для того, чтобы поглазеть на убитого. С живым Никодимом Трофимовичем не было охотников встречаться, а с мертвым — тем более. Заставил подойти к трупу Захарка.
Стоял он над мертвым отцом, а смотрел не на него, а на пожарище. Молчал. Молчали и колхозники.
— Ушел от суда! — произнес наконец кто-то.
— Не ушел! — возразил другой. — Федот его правильно рассудил!
— А что теперь с кулачонком делать будем? Один остался: ни матери, ни отца…
Это говорили про Захарку. Но он не шевельнулся — точно не слышал.
— А хоть бы такого отца у него и никогда не было!..
Опять замолчали. Потрескивали остывающие обугленные бревна.
— Захарка! — раздался в тишине старушечий голос. — Хочешь у меня жить? Как-никак, а есть у нас общая кровинка… Я за домиком твоим присмотрю, а ты старость мою согреешь. Сироты мы теперь с тобой оба.