Хочу сказать, что тот редакторский и цензурный произвол, о котором пишет Быков, еще не был тогда направлен против него лично — таков был общий порядок вещей, жертвой которого он оказывался, били, как мы в военную пору говорили, по площадям. Но это были еще цветочки, ягодки поспеют потом, когда на смену некоторым либеральным веяниям «оттепели» придут сусловско-брежневские «заморозки» и Быков станет персональным объектом целенаправленной травли (впрочем, об этом речь впереди).
Эта тема «яростного чиновничьего сопротивления», с которым ему приходилось часто сталкиваться, много раз так или иначе возникала в его письмах и, естественно, в наших разговорах, когда мы познакомились и стали встречаться.
Приведу еще несколько отрывков на эту больную тему из его писем.
«В настоящее время ничего не пишу и не хочется. Военная тема неисчерпаема, и в ней нашлось бы что сказать мне, но, чувствую, где-то она изживает себя в народе, особенно после таких триумфальных и официальных юбилеев, как в прошлом году, читатель отворачивается, хочется чего-то другого. Но для другого нужна гораздо большая степень правды, чем та, которой литература обладает сегодня».
«Спасибо тебе за письмо и рецензию — сам понимаешь, насколько важно для меня твое суждение о моей новой повести. Признаться, я уже побаивался, думал — не понравилась. Хотя, конечно, я понимаю, что мудрено ей понравиться в таком виде — отжатом и обскубанном — ведь несколько месяцев только тем и занимались, что приглаживали и подрезали все, что, разумеется, самое важное. Потому вот так и получается, что хочешь и ждешь напечатания, а напечатаешься и видишь, что радоваться нечему. И винить-то некого: все хорошие ребята и никто тебе зла не хотел.
Ну а теперь начинается второе действие: Москва-то пока молчит. А здесь уже заговорила крупнокалиберная артиллерия — в газетах статьи на полполосы — разгром полный. Оказывается, такого на войне не было, все было не так, командиры и бойцы были другие, автор исказил, извратил, очернил, опоганил. Терплю, что делать!»
Как часто в его письмах после рассказа о подобного рода неприятностях и невзгодах возникает повторяющаяся формула вынужденного горемычного долготерпения: «Ну как-нибудь…».
И как он радовался, когда изредка вдруг проносило без ножниц и заплат, когда так называемый «редакционный процесс» проходил без искажающей смысл и стиль правки:
«Вышла наконец „Нева“ с повестью. Ленинградцы молодцы, я их люблю за то, что они особенно не лезут ни в систему образов, ни в язык и бережно правят — так, чуть-чуть. Кажется, в повести ничего не переиначено».
Я бы не хотел, однако, чтобы после этих цитат (а количество их можно было без труда увеличить) у читателей возникло впечатление окружавшего Быкова непроглядного мрака.
Конечно, его хмуро-настороженное отношение не только к редакторско-цензурному произволу, но вообще к окружающей нас тяжелой действительности в немалой степени было связано с тем, что в своих книгах на протяжении долгих лет он был погружен в трагический материал жестокой, ужасной войны.