Удивительно, что не только смысл пьесы, ее идейная направленность не были уловлены, но и художественная сторона драматургии Булгакова вызывала сомнения. Я поразился, прочитав письмо А. В. Луначарского В. В. Лужскому
[52], помеченное 12 октября 1925 года. Ознакомившись с пьесой, А. В. Луначарский не нашел в ней ничего недопустимого с точки зрения политической. «Я считаю, — писал он, — Булгакова очень талантливым человеком, но эта его пьеса исключительно бездарна, за исключением более или менее живой сцены увоза гетмана. Все остальное либо военная суета, либо необыкновенно заурядные, туповатые, тусклые картины <…>. В конце концов нет ни одного типа, ни одного занятного положения <…>. Если некоторые театры говорят, что не могут ставить тех или иных революционных пьес по их драматическому несовершенству, то я с уверенностью говорю, что ни один средний театр не принял бы этой пьесы именно ввиду ее тусклости, происходящей, вероятно, от полной драматической немощи или крайней неопытности автора». Это написано наркомом просвещения, одним из разносторонне образованных людей — критиком, публицистом, оратором, а к тому же и драматургом, пышные пьесы которого шли в Малом и других театрах [53].Но тут было не просто непонимание нового автора современниками (даже такими всеядными, как Луначарский). Дело обстояло глубже. Булгаков лицом к лицу столкнулся со зрителем, который только что прошел тяжелейшие дороги гражданской войны. Ее раны еще кровоточили. А на московской сцене вдруг сыграли спектакль, героями которого оказались белые офицеры, и автор рассказывал о них с горестным сочувствием к их трагической судьбе. Как могли воспринимать «Дни Турбиных» люди, только вчера скинувшие буденовки и красноармейские шинели? Они были взволнованы, но отношение их было непримиримо, и в их понимании смысл пьесы, естественно, искажался. Лишь впоследствии «Дни Турбиных» и «Бег» прозвучали совсем по-другому, но для этого потребовалось время, чтобы не только психологическая, но и историческая правда его пьес стала очевидной. А тогда они вызвали бурную полемику, и это было неизбежно. И добро бы, если бы это было просто полемикой. Вспыхнула и неведомо почему разрасталась критика самая злопыхательская. Вот уж в выражениях не стеснялись!
Били и по МХАТу, и по Булгакову с двух сторон: с одной — ортодоксы из РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей), самозванно присвоившей себе функции партийного руководства литературой, с другой — крикливые лефовцы, провозглашавшие новые революционные формы и громившие старое искусство и одну из его цитаделей — МХАТ.
Много лет позже Булгаков вспоминал об этом без всякого озлобления, даже весело и говорил:
— А знаешь, кто мне больше всех навредил? Завистники.
Действительно, появление на сцене Художественного театра такой шумной премьеры, как «Дни Турбиных», вызвало еще и зависть. Он оказался первым советским драматургом, появившимся на прославленной сцене МХАТа. Это было слишком заметно и громко. А в ту пору было немало молодых литераторов, еще неведомых по весу и возможностям, но все они толпились и спешили занять места в литературном партере… Мхатовская афиша с именем Булгакова произвела такое же раздражающее впечатление, как в «Театральном романе» имя Максудова рядом с Софоклом и Эсхилом. И чем мельче встречались на пути люди, тем больше было зависти, а впереди его поджидали не менее крутые горки. Но теперь он был не один, за его спиной стоял театр! МХАТ стал его крепостью и защитой от многих штурмов, даже в годы, когда он поневоле притих как автор и лишь помогал сценическому воплощению очередного спектакля, работая режиссером-ассистентом, и редактировал пьесы, намеченные к постановке…
Однако и в лучшие, самые безоблачные времена его отношений с Художественным театром он, прирожденный литератор, мечтал о работе в журнале, о редакции с ее суетой, о писательской среде. Недостижимыми становились манящие слова «верстка», «гранки», и лишь в воображении возникал сладкий запах типографской краски… Этого не было. Казалось, исчезло навсегда. Промелькнуло в молодости, когда сотрудничал в «Гудке» и немного в издательстве «Недра».
Конечно, он любил театр — темный зал во время репетиций, волнующее чувство соучастия в общем деле создания спектакля, в его невидимом, словно бы исподтишка, прорастании и, наконец, публичное рождение своих собственных слов, зазвучавших вдруг с нестерпимой громкостью со сцены. Все эти превосходные вещи не могли, однако, вытеснить и заменить литературу, которая втайне оставалась для него главным делом жизни. А он был отрешен от нее, на Первый съезд писателей в 1934 году ему даже не послали гостевого билета…
В первый раз я увидел Булгакова в конце 1927 или в начале 1928 года (точно не помню) на диспуте «Любовь Яровая» — «Дни Турбиных». Тогда часто противопоставляли эти пьесы: первую — как положительный пример революционного спектакля, вторую — как враждебную вылазку. Диспут происходил в Театре Мейерхольда.