«В половине января 1932 года, в силу причин, которые мне неизвестны и в рассмотрение коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХАТу замечательное распоряжение: пьесу „Дни Турбиных“ возобновить. Для автора этой пьесы это значит, что ему, автору, возвращена часть его жизни. Вот и все».
Так он писал литературоведу П. С. Попову
[61], а в другом письме по тому же поводу сделал приписку:«Мне неприятно признаться, сообщение меня раздавило. Мне стало физически нехорошо. Хлынула радость, но сейчас же и моя тоска».
Почему — тоска? Возобновлены «Турбины»! Как-никак немалая поддержка на черный день. Евгений Васильевич Калужский (зав. труппой МХАТа) говорил, что Сталин то и дело появлялся на спектакле. Значит, пока что прочная поддержка? «Дни Турбиных»? Бог мой! Но ведь все это уже прошлое, далекое прошлое для Булгакова. Его мысли уже давно переполнены другим замыслом.
Еще в 1929 году он начал работать над пьесой «Кабала святош» («Мольер»), в 1932-м передал ее в МХАТ. В течение двух лет она лежала там без движения, хотя автору бесконечно высказывали различные соображения по ее доработке. В 1934 году начались наконец репетиции.
Н. М. Горчаков
[62], которому была поручена постановка, в своей книге «Режиссерские уроки К. С. Станиславского» меньше всего склонен компрометировать работу театра с автором, напротив, он показывает максимальную требовательность театра и, в частности, Станиславского к режиссуре и к актерам в раскрытии авторского замысла. Но, наверное, вопреки намерению Горчакова в записях его возникает трагически зависимая роль Булгакова, не принимающего навязываемой ему трактовки пьесы.С ним говорят осторожно, мягко, вкрадчиво, он и сам старается не обострять отношений, но все равно общности языка не получается.
Театр хотел воздвигнуть памятник-монумент великому комедиографу, а Булгаков, не веря в такого рода памятники на сцене, выстраивал взаимоотношения Мольера с «королем-солнцем» Людовиком и показывал интриги инквизиции — «Кабалы святош», — приведшие к гибели гения.
— У Мольера должны быть сцены, в которых блеснул бы его талант, — говорил Станиславский. — Он у вас много физически действует, простите за грубое выражение, даже много дерется. Но рядом с этими сценами надо дать и сцены, где он творит. Что хотите — пьесу, роль, памфлет…
— Он, кажется, памфлетов не писал, — пробовал робко возразить Булгаков. — Мне кажется, гениальность вообще сыграть нельзя. Так что Мольера должны сыграть актеры, связанные с ним действием и сюжетом пьесы.
В итоге этих споров, где каждый высказывался, думая о разных пьесах, Булгаков в изнеможении признавался: «Поправки тянутся пять лет, сил больше нет».
Это привело его наконец к письму, в котором он писал Горчакову: «…ввиду полного разрушения моего художественного замысла и попыток вместо принятой театром моей пьесы сочинить другую, я категорически отказываюсь от переделки пьесы „Мольер“».
В том положении, в котором он тогда находился, надо было иметь мужество, чтобы решиться на такое категорическое заявление. Даже Елена Сергеевна (тогда уже его жена, он чаще всего называл ее Люсей, а я — Леной, так и буду называть ее в этих записках), даже она была в отчаянии от его письма и отговаривала посылать, понимая, что он прикован к Художественному театру, подобно своему герою Максудову из «Театрального романа», «как жук к пробке». Столь решительная его позиция, скорее всего, могла кончиться полной катастрофой.
Но он победил. Станиславский, разволновавшись, распорядился, чтобы Горчаков не докучал автору бесконечными переделками, и высказал, отнюдь не шутя, опасение, как бы Булгакова не переманили в другой театр (вот уж никак не угрожало!).
Пьеса «Мольер» была разрешена Главреперткомом еще до начала репетиций, и кроме МХАТа договор на ее постановку заключил с Булгаковым также и Ленинградский Большой драматический театр. Там уже начали работу, как вдруг театр сообщил автору, что пьесу отклонил Худполитсовет.
Это был первый предупреждающий удар по «Мольеру». Формально никаких поводов для запрещения постановки не было, напротив, виза Реперткома свидетельствовала о разрешении пьесы к исполнению повсеместно, театр заключил с автором договор и выплатил аванс. Никаких давлений «сверху», и никаких неблагоприятных отголосков в печати пока тоже не появлялось. Все было тихо. Но в судьбе пьесы в Ленинграде, как рассказывал Булгаков в письме к П. С. Попову (февраль 1932 года), почему-то приняло участие «некое, отнюдь не должностное лицо — драматург». Булгаков его описал так: «Лицо округлое, повадки „братишки“, ныне крейсирует в Москве. Во время своего визита в Ленинград он так напугал театр, что он (театр) выронил пьесу из рук».