Сразу объявилось много «друзей». Среди них были тихие сплетники, которые еще недавно считали его неудачником, случайно прославившимся единственной пьесой «Дни Турбиных». (Завистники: «еще бы — МХАТ!») Были преуспевающие дельцы, считавшие его подозрительным типом, от которого лучше всего держаться подальше. Нынче это почитатели его, восхвалители, и, оказывается, втайне всегда были такими! Знал я одного льстящего и трусливого человека, который, казня себя, публично кается, что, находясь рядом, по соседству, в той же писательской надстройке на улице Фурманова, не распознал, что за стеной у него жил гений… Все они (и этот человек, преуспевающий сверх меры) без промаху, по «черному списку» мечены Леной. И как бы сладкоголосы они ни были, она держалась с ними с королевской недоступностью.
А вокруг нее хлопотали, старались проникнуть к ней в дом, охаживали ее, почитали за честь быть знакомыми с ней. Был и такой «модный» момент в московской литературной жизни. Ее с поклоном приглашали на родину Шекспира, на родину Мольера, в Италию, в Рим, из прекрасного далека которого Гоголь вглядывался в свою необъятную Русь…
— Я же говорил, — воскликнул бы Булгаков, — мой роман еще сотворит сюрпризы!
Ей было уже больше семидесяти, но она была привлекательна, как всегда, как прежде, и не преувеличив скажу — молода!
Когда ее жизнь сказочно переменилась, она жила уже не на улице Фурманова, а в новой, небольшой, очень уютной квартире на Суворовском бульваре, у Никитских ворот. После войны булгаковских вещей сохранилось немного, почти вся библиотека была распродана, но все равно он царствовал в ее доме. Огромный портрет его в овальной раме, сделанный по фотографии, лишь в общих, внешних чертах напоминал его образ, но он оживал в ее рассказах. Она с живостью передавала его юмор, его интонации. Смысл ее жизни был наполнен им, может быть, глубже и сосредоточеннее, чем при его жизни. Даже почерк ее изменился. Я улавливал в ее письмах знакомые мне строчки, написанные крупно, плотно, чуть наклоненные, без нажима. Она оставалась все той же Леной, но она необыкновенно раскрылась.
Его смерть была для нее неподдельным, охватывающим всю ее горем. Не утратой, не потерей, не вдовьей печалью, а именно горем. И оно было такой силы, что не придавило, а напротив, пробуждало к жизни.
В этом нет ничего странного. Любви без воображения не бывает. Когда растворяется неизбежный житейский сор, возникает возвышенная чистота отношений, и они незаметно вырастают в легенду, которую отнюдь не следует разрушать. Внутренне сильные натуры, как она, подвластны такому самотворящему чувству, когда игру уже нельзя отличить от правды. Тут не было ни лжи, ни фальши. При нем она искренне притушевывала себя, готовая на повседневное подчинение. Отходила на второй план, иногда, быть может, молчаливо бунтуя и опять смиряясь.
Она отнюдь не испытывала женского рабства, ибо он зависел от нее не менее, чем она от него. Это было добровольное и радостное подчинение. Когда оно вдруг кончилось, она вместе с потрясшим ее горем не могла не почувствовать… какого-то высвобождения! В этом тоже не было ничего странного. Что-то, все время сдерживаемое внутри, прорвалось. Она стала еще более общительной. Произошло что-то похожее на взрыв. Замкнутые в последнее время двери ее дома распахнулись, и сперва она была даже неразборчива в выборе новых друзей, случайных привязанностей, шумно нахлынувших знакомых. Осторожность и отбор их пришли позже, особенно когда поднялась волна интереса к творчеству Булгакова, к его биографии, а вместе с этим и к ней…
Я поражался, с каким умом и тактом она вела булгаковские дела. Он никогда не смог бы вести их так, как она. Множество деловых людей стало появляться в ее доме. Засуетились и представители зарубежных издательств, иностранные корреспонденты, разный пестрый народ. И почти все ожидали встретить чуть ли не старуху, а их встречала женщина изящная, легкая, остроумная. Гостеприимство ее было обворожительно. Если надо было, она могла по-женски обхитрить кого угодно, притворяясь то беззащитной и милой хозяйкой, то лукавой хищницей. «Ты лисичка, — говорил я. — Ты похожа на лисичку». «Вот и Миша говорил, что похожа», — соглашалась она. И верно — похожа. Особенно в меховой шубе, чуть высунувшись из пушистого воротника.
Некоторые жены ее знакомых, скрывая озабоченность, говорили, что она неравнодушна к их мужьям, а мужья эти намекали мне не без самоуслаждения: «Она удивительно ко мне относится. Нет, правда. Я чувствую. Н-да…» И многие, весьма многие наши литераторы, не лишенные прозорливости, легко попадались на ее «булгаковские провокации», принимая их за чистую монету, и полушутя, а то и всерьез рассказывали о ее внезапных появлениях, говоря, что она, ей-богу, «ведьма», способная летать на метле… «Ты думаешь, что ты ведьма?» — дразнил я ее. «Не ведьма, а колдунья и Маргарита», — строго говорила она.