Такова была жизнь этого человека! Рожденный для жизни, он исполнен был необыкновенных сил и для наслаждения ею и для борьбы с нею; а жить для него значило – чувствовать и мыслить, стремиться и познавать. Любовь и симпатия были основною стихиею его натуры. Он был слишком умен, чтоб быть в любви идеалистом, и был слишком деликатно и благородно создан, чтоб быть в ней материалистов. Грубая чувственность могла увлекать его, но не надолго, и он умел отрешаться от нее, не столько силою воли, сколько природным отвращением ко всему грубому и низкому. Нежным вздыхателем, довольствующимся обожанием своего идеала, он никогда не был и не мог быть, потому что для такой смешной роли он был слишком умен и слишком одарен жизнью и страстью. Женщина никогда не была в его глазах бесплотным идеалом, эфирною мечтою, туманным образом, таинственным видением неведомого мира; но в то же время он умел понимать ее поэтически; видел в ней существо родное мужчине, следовательно, подобно ему, земное, и тем более прекрасное, и поклонялся в ней красоте, грации, жизни, чувству, могуществу страсти. Но вполне обаять и покорить эту сильную натуру могла только женщина с сильным характером, которой страсти и воля не останавливались перед деревянным болваном общественного мнения, перед лицемерным судом безнравственных моралистов, глупых умников и невежественных глупцов{49}
. И вот почему его последняя любовь совершенно изгладила в его сердце все скорбные воспоминания первой, и ему казалось, что он любит только в первый раз… Он не мог наслаждаться без чувства, без раздела, но когда его страсти отвечала страсть – он предавался ей и ее наслаждениям со всем самозабвением, со всею стремительностию натуры пламенной и сильной, думая не о последствиях, а только о том, что «жить нам на свете не дважды!..»В дружбе он не знал расчета и эгоизма. Грубая и грязная действительность, в среду которой втолкнула его судьба, как неизбежной жертвы, требовала от него и поклонов, и унижения, и лжи, и всех изворотов мелкого торгашества; но он и тут умел сохранить свое человеческое достоинство и всегда держаться неизмеримо выше людей своего сословия, находящихся в таком же положении. Внутренно он всегда оставался чист от этой грязи и ничего из нее не внес в задушевный мир своей жизни. Всегда готовый одолжить близкого человека, он избегал всякого случая одолжиться им: его пугала одна мысль внести расчет в чистоту дружественных отношений, и с этой стороны, он доходил до ребячества. Как все люди с глубоким чувством, он больше всего боялся сделать из чувства комедию, и потому медленно и робко сходился с человеком; но раз сблизившись, он умел любить, умел быть преданным без уверений и фраз. Увы! эта сила любви и привязанности больше всего и сгубила его. Мы уже говорили, как, года за полтора перед смертью, вдалеке от тех, которые понимали и любили его, он видел себя в кругу диких невежд, которые уже не нуждались в нем и потому поспешили снять с себя маску родственной любви и отомстить ему за его превосходство над ними. Как ни тяжело было подобное разочарование, но у Кольцова всегда стало бы силы перенести его, тем более что он никогда не дорожил особенно связями крови без связи духа; да, у него стало бы силы ответить презрением на подлость и предательство, порожденные ограниченностию и невежеством. Но сила изменила ему, когда ко всему этому – и к болезни, и к нужде, и к черной неблагодарности за услуги, ему пришлось еще горько разочароваться в тех дорогих и нежных отношениях, где, по его мнению, связь крови была скреплена связью духа{50}
, и когда тут, за свою любовь, дружбу и преданность, он вдруг и неожиданно увидел вражду, ненависть, неблагодарность, предательство, и все это в форме грязной, наглой, бесстыдной… Тут все было оскорблено в нем – и благороднейшие, святейшие чувства его сердца, и его самолюбие: ему горько было убедиться, что его так долго и так коварно обманывали и что бисер души своей он бросал под ноги нечистым животным…