Летнее путешествие 1911 года — вот что прежде всего вспоминалось Эренбургу, когда он думал об Италии. Ту счастливую поездку он совершил вместе с молодой женой и матерью его единственной дочери Катей Шмидт. От лета 1911 года у Эренбурга остался ворох стихов; часть их вошла в его вторую книгу «Я живу» (СПб., 1911) — они составили в ней два раздела: «Флорентийские терцины» и «Сандро Боттичелли», потому что Флоренция и Боттичелли оказались самыми сильными художественными впечатлениями того лета. Если говорить о живописцах, то Боттичелли вообще оказался первой любовью Эренбурга. В мемуарах он пытался объяснить читателям, чем его тогда подкупал этот художник; объяснения получались такие: «Вероятно, сочетанием жизненной радости с горечью, началом эпохи неверия, умением придать смятению гармонию»
[2153]. Может быть, ответ на вопрос о любви к Боттичелли следует искать в итоговом признании, обращенном к 1911 году: «В Италии я поверил в возможность искусства и в возможность счастья. А начиналась эпоха, когда искусство казалось обреченным, а счастье — немыслимым» [2154].Даже Флоренцию, которую Эренбург долгое время предпочитал всем городам Италии (к старости ее место занял Рим), в 1911 году он ощущал полотном Боттичелли:
Эта влюбленность переполняла молодого поэта; и, вернувшись в Париж, он не расставался с запомнившимися образами (недаром вскоре его спутником стала изданная в 1912 году и, теперь это можно сказать смело, прочно пережившая свое время книга Муратова «Образы Италии»), Однако уже в 1913 году, снова попав в Италию, Эренбург обнаружил, что любуется полотнами Боттичелли как бы со стороны, вчуже (замечу, что через 11 лет, когда ему вновь посчастливилось приехать во Флоренцию, «Весна» Боттичелли показалась ему… манерной и приторной, и это чувство с годами уже не проходило). «Мне сейчас не по душе Боттичелли — таково признание автора мемуаров „Люди, годы, жизнь“; — не существенно, что я любил его в молодости, существенно то, что его, наверно, будут любить если не наши внуки, то наши правнуки»
[2156].Вспоминая, с каким запасом художественных знаний он приехал в декабре 1908 года в Париж (среди нескольких гимназических клише была, разумеется, и формула: Рафаэль — величайший художник), Эренбург признает, что эти штампы лишь отталкивали его не терпевшую навязываний натуру от общепризнанных эталонов, недаром прежде неведомый ему Боттичелли покорил двадцатилетнего юношу, а совершенные полотна Рафаэля оставили его равнодушным. Не раз он пытался понять, «чем славен Рафаэль», но загадка не поддавалась разрешению, пока в 1949 году Эренбург не попал в Ватикан, где увидел станцы (папские комнаты), расписанные Рафаэлем, — и знаменитые фрески его потрясли, особенно «Афинская школа» и «Диспут о причащении». Замечу, что волшебство этого монументального творения особенно впечатляет теперь — после завершенной тщательной реставрации… Эренбург посвятил станцам взволнованные строки — как писателя, они заставили его задуматься о непостижимом феномене молодого мастера (родившись позже Микеланджело и Тициана, Рафаэль покинул этот мир на полстолетия раньше их)…
Имя еще одного титана Возрождения должно быть названо, коль скоро речь заходит об итальянских потрясениях Ильи Эренбурга. Я имею в виду ошеломление, испытанное им в Венеции (здесь нельзя не заметить, что немало великих испытали ошеломление от самог
Именно впечатления от школы Сан-Рокко оживают в эренбурговском «Сонете» (1965) с его важным финальным признанием: