Не те сомнения и вопросы, которые принадлежат кругу обычных интриг и расчетов, а другие… таящиеся обыкновенно в глубине души, захлопнутые в ее подвалах тяжелой дверью. Но когда в верхних этажах затихают крикливые голоса повседневных дел и ненадолго наступает тишина, — они выползают, словно змеи, сосать сердце Павла III.
«К чему?» Все, что кажется ценным в горячечной атмосфере спорта, вдруг теряет эту ценность. Великое кажется таким чужим, близкие такими равнодушными, а собственное тело таким немощным, смерть такой несомненной.
Папа облокотился на спинку кресла, кости болят, спина согнулась, голова повисла, — весь он опустился. Померкшие глаза тупо смотрят в пол. Но это не полусон, не миг забвения: смотрите — нервная рука на ручке кресла беспокойно шевелится, выдавая внутреннее волнение, новую борьбу с новым и непобедимым врагом.
Бедный Павел III! Несмотря на все его старания, светская власть пап не только не выросла, но, неуклонно идя к упадку, наконец совсем угасла.
А семья Фарнезе? Камерино, насильем завладевший княжеством над Пармой, был убит заговорщиками, а когда безумно огорченный и испуганный отец решил отказаться от дальнейшего дерзкого хищничества в пользу своей семьи, внуки решили обойтись без него и даже подняли против него оружие.
Деловитейший из пап умер в тоске и недоумении, не достигнув ничего!
В двух описанных мною великих портретах Тициан дал трагедию всякого дела, каким бы великим оно ни казалось, если оно отличается больше свойствами честолюбивого спорта и захватывающей азартной игры, чем свойствами целостного служения подлинному и глубокому идеалу.
Сколько министров, банкиров и всяких, всяких других дельцов, повторяющих: «дело прежде всего, — les affaires sont les affaires»[64], — в минуты искреннего раздумья вдруг с ужасом видят, что пожравшее их жизнь и душу «дело» само пусто и холодно, как лед!
И тянутся странные параллели между двумя задумавшимися: «Гераклом» Поликлета и «Павлом» Тициана.
8. Тициан и порнография
Судя по многочисленным отзывам, появляющимся как в итальянской, так и в иностранной печати, новая всемирная художественная выставка в Венеции опять чрезвычайно богата изображениями обнаженных женских тел.
В самом факте этом нет еще, конечно, ничего худого. Вся область красоты должна быть доступна художнику, равным образом и красота женского тела.
Если в конце средних веков схоластики наотрез отказывались признать разумную пропорцию в теле женщины, а позднее их последователь, желчный Шопенгауэр находил, что, лишь ослепленные страстью, мы можем видеть красоту в этом «узкоплечем и широкобедром существе», то в настоящее время такие взгляды считаются чистейшим чудачеством, и, как хвастаются некоторые французские эстеты, — «мы встретились с эстетическими высокоодаренными греками в свободной оценке прекрасной человеческой наготы».
Что же дает нам эта «свободная оценка»? Что создали сотни художников всех национальностей, посвятивших себя жанру пи[65]?
К эстетической критике писателей буржуазных, склонных к апологии существующих порядков и благ нашей фабрично–пушечной цивилизации, нельзя относиться с особым доверием; тем не менее, если мы прислушаемся к голосам тех из них, которые обладают сколько–нибудь развитым вкусом и сколько–нибудь искренним благоговением к искусству, мы услышим самые горькие признания относительно художественного достоинства бесчисленных «нюдитетов», украшающих собой стены выставок. Поразительно ничтожно число подобных полотен, попадающих в музеи. Даже в Люксембургском музее, гостеприимном приюте для художников по–своему блестящего французского декаданса (я разумею в данном случае всю французскую живопись XIX века, за малыми исключениями), — даже тут, по крайней мере среди картин, вы не найдете ни одного сколько–нибудь значительного изображения наготы, кроме разве «Олимпии» Эдуарда Мане, заинтересовывающей, однако, отнюдь не красотой, а лишь своеобразной трактовкой и своеобразным, ни в каком случае не здоровым настроением.
О скульптуре я пока не говорю, потому что скульптура стоит целиком на изучении и изображении тела, и это изменяет, хотя и вряд ли улучшает, положение современного художества прекрасной наготы в этой области.
И на венецианской выставке, как говорят, прежде всего бросается в глаза неправдивость одних, граничащая с бездарностью и свидетельствующая о том, что художник в наш одетый и зашнурованный век редко имеет возможность «насмотреться» на красивую наготу, другие поражают нелепой вычурностью поз, смехотворными эффектами колорита, еще чаще — явным расчетом на элемент весьма вульгарной пикантности; третьи отличаются холодным академизмом. Лишь очень немногие удостаиваются похвалы даже со стороны не скупящихся на нее присяжных рецензентов.
Кого же и за что хвалят они?