Здесь мы видим, таким образом, настоящий узел, где здоровое, полное своеобразным самодовольством мещанство связано с греко–римскими воспоминаниями. Что удивительного, если искусство, формы обращения, письма, отчасти костюмы и в значительной мере мысли и чувства передовой Германии принимали антикизирующие формы, когда вся французская революция XVIII века изо всех сил стремилась натянуть на свое титаническое тело римскую тогу?
Скульптура Торвальдсена есть прямое выражение этого умонастроения. Он привез с собою в Рим из Дании не только душу, пропитанную самоновейшим для того времени сентиментализмом — ничуть не искусственным, однако, и почерпнутым у самого источника прочного мещанства, — но и восторженную любовь к человеку, к прекраснейшему, что может видеть в мире око: гармонически развитому человеческому телу. Никакое мещанство не могло заслонить основную ноту нового Возрождения— эстетизм и гуманизм!
Здесь, в Риме, Торвальдсен не только мог насмотреться вдосталь греческой красоты, но и попал в ближайший круг друзей самого Гете, группировавшихся вокруг такого человека, как Вильгельм фон Гумбольдт. Таким образом, условия были до крайности благоприятны для развития его таланта.
Копенгаген — родина Торвальдсена — город вообще чрезвычайно изящный и богатый художественными сокровищами. Обладает он и двумя замечательными музеями, которым может завидовать любая столица мира: это — Новая глиптотека[120] и Музей Торвальдсена.
Необыкновенно интересно непосредственно сравнить впечатление от роскошной коллекции современных скульптур, собранных в глиптотеке, и от мраморного населения Музея Торвальдсена.
В глиптотеке, в бронзовых и мраморных копиях, сделанных в натуральную величину под руководством самих мастеров, вы найдете все лучшие произведения скульптуры последнего времени— как французской с Роденом во главе, так немецкой, бельгийской и английской. К этому надо еще прибавить интереснейшего в своем роде (великого, по мнению некоторых) скандинава Синдинга. Впечатление от всех этих шедевров получается глубокое, почти потрясающее, но болезненное. Это шедевры века неврастеников и истериков, века бешеной чувственности, погони за эффектом, века неслыханного по широте, но также и по эклектичности художественного базара. Есть вещи несомненно гениальные — например, «Граждане [города] Кале» Родена или «Маленький мученик» Фальера. Но чем гениальнее вещь, тем она мучительнее.
Из этого ада, где судороги боли, разрушенные старостью или болезнью тела, фигуры, произвольно стилизованные мастером, шабаш сладострастных, экстатических и натуралистических неуклюжих поз до невероятия утомили вашу душу, вы можете с глубоким вздохом облегчения перейти в чистый, белоснежный, прекрасный телом, благородный настроением мир Торвальдсена.
Кажется, ни один художник, за исключением бельгийца Виртца[121], не имеет такого памятника, какой начали воздвигать датчане Торвальдсену еще при его жизни. В громадных залах музея собраны все, без исключения, его произведения, в большинстве случаев в оригиналах, часто — в точных мраморных воспроизведениях и лишь в исключительных случаях в виде очень искусных гипсовых муляжей.
Здесь весь Торвальдсен. Душа его сохранилась в его мраморах, а то, что было его телом, покоится в гробнице в центре музея.
Впечатление от прогулки по этому музею — это «баня духовная». Сам выходишь чище, не только в силу соприкосновения с вечной красотой человека, как осознали и воссоздали ее великие эллинские ваятели, а за ними их дальний и достойный потомок, но и от соприкосновения с тем духом мещанской чистоты, которая так трогательно, так величественно поэтизирована тем, что вложено в эти идеальные мраморы.
Посмотрите, например, на «Гебу» Торвальдсена. Фигура и одежда у нее греческие или, если хотите, — олимпийские, выражение лица северное, скандинавское, бюргерское. Она дает полную иллюзию прелестной, невинной дочери хозяина какого–нибудь гостеприимного, трудового и добродетельного дома, которая по приказу отца, опустив глаза, скромная, не сознающая всей своей благоуханной красоты весеннего бутона, медленно подходит к вам с приветственной чашей старого рейнского.
Даже сама обнаженная Венера с яблоком Париса в руках — могущая быть также символом вечной искусительницы Евы — полна благородной и простой скромности. Не той стыдливости, которая у поздних греков уже приобрела характер заигрывающего кокетства, а какого–то прямого сознания естественности и достоинства своей лучезарной наготы, без всякой горделивости в то же время, даже без божеского равнодушия, которое такою пропастью отделяет от нас милосскую богиню. «Венера» Торвальдсена— не богиня, это только идеально гармоничная женщина, явление, полное истинно эстетической божественности.