В этом смысле с интеллектуалами эпохи империализма дела очень плохи. Поскольку интеллигенция никогда объективно не сможет одинаково чувствовать себя как дома во всех областях науки, каждая эпоха выдвигает определенные науки, определенные отрасли знания, определенных авторов, которых считают классическими, на первый план. Так, в восемнадцатом столетии ньютонианская физика играла серьезную прогрессивную роль при освобождении французской интеллигенции от старых теологических предрассудков и от монархически-абсолютистской идеологии, ими опосредованной; в то время во Франции она стала идеологическим импульсом для подготовки великой революции.
Сегодня настоятельно требуется, чтобы это место в сознании интеллигенции заняла политическая экономия, экономия в духе Маркса, как наука о первоначальных "формах наличного бытия, целях существования" человека; как наука о реальных взаимоотношениях людей, о законах и тенденциях развития этих отношений. Однако реальность как раз свидетельствует о противоположных тенденциях. Философия, психология, история и пр. в эпоху империализма в равной степени стремятся дискредитировать экономическое благоразумие, оклеветать его как "поверхностное", "несущественное", недостойное "более глубокого" мировоззрения.
Каковы последствия? Интеллигенция, поскольку она не видит объективных основоположений своего собственного социального существования, все в большей степени становится жертвой фетишизации общественных проблем и через посредство этой фетишизации, беспомощной жертвой какой угодно социальной демагогии.
Легко привести соответствующие примеры. Я говорю лишь о некоторых из важнейших. Прежде всего, это фетишизация демократии. Это значит, что никогда не исследуется, для кого эта демократия предназначена, а для кого нет. Никогда не задается вопрос о том, каково реальное содержание какой-либо конкретной демократии, и это отсутствие вопросов оказывает нарождающемуся сегодня неофашизму самую серьезную поддержку. Далее присутствует фетишизация стремления народов к миру, преимущественно в форме абстрактного пацифизма, причем желание мира вырождается не только в пассивность, но даже и в призывы к амнистии фашистских военных преступников и таким образом упрощает подготовку новой войны. Далее существует фетишизация нации. За этой вывеской исчезают различия между оправданными национальными жизненными интересами народа и агрессивными тенденциями империалистического шовинизма. Можно в точности вспомнить, как отразилась эта фетишизация непосредственно в националистической демагогии Гитлера. Она и сегодня действенна в своей непосредственной форме, однако рядом с ней возникает не менее опасное косвенное использование этой фетишизации: идеология так называемого супранационализма, наднационального мирового правительства, особенно в США. Подобно тому как прямая форма фетишизации у Гитлера стремилась превратить мир в pax germanica, косвенная ее форма движется в направлении pax americana. Если бы они осуществились, то обе означали бы отрицание всякого национального самоопределения, всякого общественного прогресса.
Наконец необходимо сказать о фетишизации культуры. Со времени Гобино, Ницше и Шпенглера стало очень модным оспаривать единообразие человеческой культуры. Когда я впервые после освобождения от Гитлера принимал участие в международной встрече Rencontres Internationales в Женеве в 1946 году, там выступали Дени де Ружмон и другие с идеями защиты европейской культуры, основываясь при этом на резком размежевании западноевропейской и русской культуры. Таким образом, защита западноевропейской культуры означала оборону от культуры русской (как и у Тойнби). То, что эта теория не имеет никакой объективной ценности, что нынешняя европейская культура глубоко проникнута русским идеологическим влиянием, причем главным образом в наивысших своих достижениях, обнаруживается при самом поверхностном взгляде на сегодняшнюю культурную ситуацию. Как можно представить себе, называя лишь немногие имена, литературу от Шоу до Мартен дю Гара, от Ромена Роллана до Томаса Манна, без Льва Толстого? Этим теории демагогически используют тот факт, что русская культура (а теперь уже точнее советская культура) при первом впечатлении кажется западноевропейской интеллигенции чужеродной. Но любой знаток литературы должен подтвердить, что восприятие Шекспира во Франции было гораздо более тяжелым, нежели восприятие Толстого — а все же господин де Ружмон и его соратники не воздвигают между культурами Англии и Франции разделяющей их китайской стены.