И тем не менее до смерти нужно жить. Хоть бы и ему, полковнику Звягину. Жить — значит воевать. Воюю — следовательно, существую, такова его философия. Итожим: до последнего, до смертного часа будет воевать, честно, на совесть, как можно лучше. Во всяком случае получше, чем до сих пор. Меньшей кровью. Не своей, а солдатской — меньшей. Свою он волен лить как заблагорассудится, солдатскую — беречь.
А раньше не берег? Нет, берег, но не очень задумываясь о цене победы. Вот пишут в сводках: «Потери незначительные», — а среди этих потерь и мой сын, и еще чей-то, и еще. Неужели и у сына были начальники, которые не задумывались над этим? Не может быть! На войне убивают и при умелом командовании. Я не оправдываю себя, оправдаться невозможно, поскольку ты убит, сын. Но вину искуплю. Леша, милый, буду достоин тебя, посмертно тебе не придется стыдиться отца.
Звягин то вскидывался, расправлял плечи, то ник, расслабленный, немощный, больной. Сердце не только щемило, но и покалывало: эта смесь боли душевной и физической будто отравляла мысли и чувства, все его тело, от макушки до пяток, и будто отрава та — без вкуса и запаха, изнутри, капельно — уже проступала на коже. Дотронься кто до него, тоже, заразившись, отравится… Отрава, зараза, проказа. Но он не прокаженный! Он здоровый, лишь временно и малость приболел. Он выздоровеет. Чтобы жить и чтобы воевать.
Главное — чему-то научиться, что-то понять. Оно, главное, и не ускользает от разумения, но одновременно и не дается во всем объеме: понимаешь какую-то часть, а другая отрывается от нее напрочь, растворяясь в кладбищенской мороке. И уже перед взором — могилы и могилы, вперемежку с гражданскими деревянными крестами воинские фанерные пирамиды. Кресты известно кто изобрел, а вот кто пирамиды? Те, что стоят на братских и небратских могилах, что, фанерные, многопудово придавили его павшего сына и его павших бойцов.
Эти бойцы были, в сущности, тоже его сыновьями. Пусть у каждого из них свой отец, но пока Звягин распоряжается их жизнями, он подлинный отец, суровый и добрый, требовательный и заботливый. По крайней мере должен быть таким. Но не был, видимо, таким, коль скоро его сняли с дивизии.
Допустил большие потери? Допустил. И не только, когда халатно отнесся к инженерному оборудованию оборонительной полосы дивизии. И другие потери были… Ответил за это перед командованием. Ответит перед собственной совестью. Как могло случиться? До скончания дней своих будет в этом разбираться. Даже когда все станет ясно. Чего-то он в свое время не уловил, в чем-то не разобрался. Ему всегда казалось, что цель оправдывает средства. Раз надо, так надо. Расшибись в лепешку. Любой ценой добейся. Ничего и никого не жалей для успеха дела. Лес рубят — щепки летят. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Москва слезам не верит. Никаких слез, никакой сентиментальности! Тем более на войне.
Над Родиной нависла смертельная опасность. Говорил же Сталин: дело идет о жизни и смерти нашего государства, наших народов, о том — быть народам свободными или впасть в порабощение. Говорил по радио третьего июля, в сорок первом году. Звягин своими ушами слышал. И крепко запомнил. Пожалуй, ни одно выступление Сталина, ни один его приказ не врубились в память, как выступление у микрофона московского радио июльским утром сорок первого. Вся страна прильнула в то утро к радиорепродукторам, и был в этом некий знак небывалой народной общности, которую не одолеть никакому врагу. Куда бы он ни доходил, какие бы города ни захватывал. А нацеливался он на Москву, на столицу…
Вот так: быть или не быть. Тут ничего не пожалеешь, чтоб спасти Родину. Выстоять вначале, затем погнать захватчиков и в конце концов завершить войну на немецкой территории! Сейчас он представил себе масштабы деятельности Верховного Главнокомандующего, груз его ответственности и содрогнулся. Это тебе не полк, не дивизия, это весь советско-германский фронт. И вот, оказывается, сам Сталин, и Жуков, и Василевский требуют беречь личный состав. Так внушал ему представитель Ставки, генерал армии, который вскорости станет маршалом. Полковник же Звягин генерал-майором навряд ли будет когда. Мысль об этом как бы прошла стороной, не задев Звягина.
Он кинул безвольные руки вдоль туловища. Перед глазами выросли скособоченные деревянные кресты и фанерные обелиски, и он подумал: Лешка никогда уже не испытает того, что испытывают живущие сверстники — радостей и горестей бытия.
Девчата убирали посуду, заваривали чай, споласкивали кружки, а Макеев и Фуки переговаривались пониженными голосами. Фуки говорил:
— Не раскаиваешься, что привалил сюда?
— Нисколько, — отвечал Макеев. — Мне хорошо.
— А колебался. Идти, не идти… Отпрашиваться вздумал…
— Рад, что отпросился. Иначе бы переживал, нервничал. И тебе б надо было…
Фуки подбоченился:
— Жирно будет, чтоб я отпрашивался, унижался чтоб. Отвалил из роты — и привет. И не переживаю, не из тех я…
— Каждому свое.