Бывает в жизни: все вроде бы есть для счастья. Оба молоды, сильны, работящи, любят друг друга, в доме достаток, одним судьба обидела — не дала детей. Ох какая это беда: бездетные люди — несчастные люди. Об этом, только попроще, покорявей, и думали бессонными ночами Друщенковы, таясь друг от друга. Чем провинились, за что бог так их покарал? И молились, и ходила она к знахарке, а он к фельдшеру — без толку, не беременела. А когда совсем уж надежду потеряли — свершилось. Он не сразу поверил, а, поверив, обнял жену, погладил ее живот. Он берег ее как умел, как можно беречь в крестьянстве. И любил ее еще больше — женщину, которая родит ему сына или дочь.
— Агаша, — шептал он ей по ночам, — ты кого мне принесешь?
— А ты кого хочешь?
— Сынка.
— И я хочу сыночка. Мужику вольготней. Бабе всю жисть маяться да мучиться. Возьми в рассуждение, как она рожает, в муках-то…
— Бедная!
— Я не бедная, я богатая. Сына тебе подарю. И себе.
Сына она подарила. Ему, но не себе. Потому что умерла при родах. Не могла разродиться, лежала в подслеповатой избе, подтекшая кровью, обессиленная болями, в беспамятстве, и возле постели причитала бабка-повитуха. Муж вскочил на коня и поскакал в уезд. Приехали фельдшер и акушерка. Ребенка спасли, а мать — нет.
Когда ее хоронили, муж не плакал, скрипел зубами и клонился, как от ветра. А придя с кладбища и качая зыбку, заплакал. Хлюпал носом, размазывал слезы по усам и бороде. И говорил, как будто ребенок мог что уразуметь:
— Слушай, сынок. Пустое болтают, что ты убил свою мамку. Не верь злым людишкам, верь мне. Мамка заплатила за тебя свою жисть. И ты живи, не сумлевайся. Вырастай человеком. Чтоб ни мне, ни мамке твоей не было стыдно. Живи, живи, сынок, вместях будем жить-то…
Но через полгода женился — на нелюбимой. А мальчишка любил мачеху, никогда так и не узнав, что она мачеха.
Фуки
Это хозарское семейство было многочисленное, как, впрочем, и все в благодатном Крыму семейства — русские, татарские, украинские, еврейские. Отец, мать, дед, бабка, тетки и — мал мала меньше — ребятишки. До Ильи было пятеро: два мальчика и три девочки. Отец выговаривал матери:
— Ты можешь понести от ветра. Способная больно, в год по ребенку.
— Способная, если под боком бугай вроде тебя, — сердилась мать.
— Аборты надо делать, — поучал отец. Мать совсем выходила из себя:
— Чтоб я убивала своих детей?!
— А если их нечем кормить, своих детей? Я сапожник, а не миллионер. Вон их сколько! И сколько еще прибудет?
И вот мать снова понесла. Она с вызовом носила свое бремя, а отец так вздыхал, что колыхались занавески на окнах полуподвала, где они квартировали, и в сердцах вгонял деревянные гвозди в подошвы ботинок и туфель. Вздыхай и колоти молотком, а живот у жены рос не по дням — по часам, выпуклый, огромный, и отец в испуге спрашивал:
— Ты, случаем, не с двойней?
— Типун тебе на язык! — отвечала не менее напуганная мать.
Родился, однако, один мальчик; крупный, горластый, он разорялся так, что казалось — у него развяжется пупок. И сапожник Фуки, известный всей улице как человек незлобивый, отходчивый, сказал во всеуслышание:
— Хорошо, что пацан. Теперь у нас три пацанки и три пацана. Очень хорошо.
Так в приморском городке, медленно, словно больной после тифа, приходившем в чувство после гражданской войны, появился новый житель. И жить ему предстояло под высоким голубым небом, у сине-белой морской волны, среди бывших княжеских дворцов в пальмах и магнолиях и нынешних захолустных домишек на голых покатых склонах.
Ротный
В тот год по Кулунде — осенью — гулялось много свадеб с бубенцами, с колокольцами под дугой, с лентами в конских гривах, с гармошками, с частушками, с недельным застольем — из избы в избу. В тот год по Кулунде — зимой — гуляли бураны, редкостные и для здешних снежных краев: по неделям ревел ветер, сыпал снег — деревню завалило, намело по крыши, еле откапывались. Но ликовала крестьянская душа: вдоволь снегу — вдоволь влаги, быть с урожаем. Нынче хлеба уродили неплохо, уродят и на будущий год. А будущий год по календарю исчислялся четырнадцатым.
Справили свадьбу и Алевтина с Прохором. И они слушали декабрьские бураны, лежа под стеганым одеялом. А где-то далеко от Алтая, от степной деревни, от Алевтины и Прохора, зрели события, которые должны перевернуть мир.
Богатый урожай четырнадцатого года убирали бабы и старики: мужиков забрили на войну. Когда объявили мобилизацию, плач и стон повисли над деревней, и громче всех голосила Алевтина. Подурневшая, на сносях, она кидалась мужу на грудь, он отталкивал ее, говорил:
— Ничо, убьют, так робенок будет жить.
Прохора убили в августе четырнадцатого, в Восточной Пруссии, и сын родился уже без него. Качая сына, Алевтина причитала:
— Пропадешь ты, ягодка, на белом свету без отца-батюшки…
Но сын не пропал, и когда мать задавило поездом на переезде. Его увезли в приют, после революции это стало называться детским домом, и он покочевал по ним — в Барнауле, в Омске, в Красноярске. Фамилию ему записали не отцову, а случайную, так он и стал Петровым.
Звягин