В гостиницу я возвратился довольно рано. Внезапно у меня оказалось полно свободного времени. Это было не то время, какое можно было бы чем-то заполнить, это была какая-то дыра, пустота, которая при попытке ее заполнить становилась только еще более пустой. Со дня отъезда Марии Фиолы я ничего о ней не слышал. Я и не ждал от Марии вестей. Значительная часть моей жизни прошла без писем и без телефона, ведь у меня почти никогда не было постоянного адреса. И я к этому привык — как привык не ждать от жизни ничего, кроме того, что уже есть. И все равно ощущал сейчас какую-то пустоту. Это не была паника, поскольку я не думал, что Мария никогда сюда не вернется — хотя знал, что с квартиры на Пятьдесят седьмой улице ей пришлось съехать, — а именно чувство пустоты, как если бы из меня что-то вынули. Несчастлив я не был; несчастлив бываешь только тогда, когда близкий человек умирает, но не когда он уходит от тебя — все равно, на короткое ли время или навсегда. Это я давно усвоил.
Тем временем наступила осень, а я ее не заметил. Как-то сразу улетучилась духота нью-йоркского лета, ночи стали ясными и высокими. Мое смутное существование продолжалось. На страницах газет гремело эхо войны, которая шла на другом краю света — в Европе, на Тихом океане, в Египте, — призрачная война, бушевавшая повсюду, только не на том континенте, который продолжал вести ее издали, не в стране, где я был всего лишь беспокойной тенью, человеком, которого терпели и даже одарили маленьким личным счастьем, незаслуженным, с привкусом вины и не всегда мне нужным, когда я думал о черной стене теней, которые медленно расступались передо мной, приближая меня к тому, что все эти годы скитаний помогало мне держаться за жизнь: к неотвратимости исполнения кровавого обета. Я остановился под фонарем и раскрыл газету с репортажем о Брюсселе. Вообще-то я собирался прочитать ее у себя в номере, но вдруг почти испугался при мысли, что останусь с этим наедине.
Прошло какое-то время, прежде чем я пришел в себя. В газете была помещена фотография и приводились многочисленные названия хорошо мне знакомых улиц и площадей. Они громко зазвучали в моих ушах сквозь уличный шум города, словно кто-то выкрикивал их в моем сердце, как объявление на некой станции из иного мира, серой, призрачной станции, где внезапно в сумеречном зале ожидания вспыхнула яркая электрическая лампа, — и эти улицы и площади осветились беловато-зеленым кладбищенским светом и заполнились голосами, беззвучными и полными почти непереносимой скорбью. Никогда бы не поверил, что вот так на улице, среди автомобильного шума, в свете сотен витрин можно застыть, ничего не замечая вокруг, ничего не чувствуя, и шептать имена пропавших без вести, а может, уже и мертвых, бесплотные имена, каждое из которых вонзалось в сердце шипами болью бесконечного отчаяния, а за ними всплывали лица, бледные, плачущие, но не обвиняющие, и глаза, которые все спрашивали и спрашивали, только вот о чем же, о чем? О своей жизни? О помощи? О какой помощи? О памяти? Памяти чьей, о ком? Или об отмщении? Я не знал.
Я стоял перед магазином кожаной галантереи. В витрине были выставлены дорожные чемоданы, уложенные в искусные пирамиды. Я смотрел на них, не понимая, откуда они появились, кто разложил их с таким искусством и старанием, словно только в этом и был единственный смысл человеческого существования. Кто эти люди, как они живут и где, в каких кельях уюта и мещанского покоя они пребывают, где такой прокаженный, как я, одержимый своей виной и своими воспоминаниями, мог бы встретить их и согреть свои руки над огоньком их блаженного неведения?
Я огляделся. Кто-то подтолкнул меня и сказал что-то. Я не понял слов. Я смотрел на чемоданы в витрине, эти символы беззаботных путешествий, оставшихся для меня далеко позади. Мои путешествия всегда были бегством, там кожаные чемоданы не нужны, да и здесь, сейчас, я тоже был беглецом, хотя бежать дальше не мог и не хотел. В этот осенний вечер я вдруг ясно осознал — я всегда буду бежать от самого себя, бежать от того запутавшегося и сломленного существа, что поселилось во мне, не знающего иной цели, иной задачи, кроме как разрушить то, что разрушило его жизнь. Я уклонялся от встречи с ним и буду и дальше избегать его, ибо знаю, что могу воспользоваться им лишь однажды, когда придет время, но никак не раньше, иначе он меня самого искромсает в куски. И чем шире вновь раскрывался передо мною окровавленный, раздавленный войною мир, тем неотвратимее приближался миг моей личной расплаты, погружая меня в темный мрак, где слились воедино бессилие и необходимость действия, о котором я знал только одно: оно неминуемо должно случиться, а погубит меня или нет — не имеет никакого значения.
— Тебя тут кто-то ждет, — сообщил Мойков. — Уже больше часа.
Я заглянул в плюшевый холл, но заходить туда не стал.
— Полиция? — спросил я.
— Да непохоже. Говорит, вы знакомы с незапамятных времен.
— Ты его знаешь?
Мойков покачал головой:
— В первый раз вижу.