Герджес почувствовал, как на глаза навернулись слезы. Он недовольно тряхнул головой, будто освобождая ее от не вовремя нахлынувшей слабости, минуту помедлив, продолжил читать.
«Это последнее мое письмо к вам. Я не боюсь смерти и надеюсь принять ее спокойно и гордо. Я выполняла свой долг перед Россией. Бельгией, семьей и вами. Сделала все, что могла, чтобы люди и вы были счастливы. Смерть близка, но как не хочется умирать! С какой радостью я прижала бы ваши вихрастые головки к своей груди, осыпала вас поцелуями, — Хотя бы минуту такого материнского счастья!»
Герджес ощутил, как у него сбилось дыхание — такое откровение своей чистотой и обнаженностью чувств было сильнее любой исповеди. Он скользнул взглядом на Марину и обнаружил ее сидящей в напряженной, выжидательной позе, смотревшей в зарешеченное, забранное снизу железным щитом, окно. Через него была видна лишь небольшая частица неба, загоравшаяся зарей нового дня, который ей уже не суждено было видеть. В прищуренных глазах Марины он уловил неуемную боль и какой-то миг смотрел на нее с искренней жалостью. Ему, привыкшему к жестокостям тюремного режима, ожесточившемуся к человеческим страданиям и мукам, такое отношение к Марине показалось более, чем странным. Его интерес к ней начал переходить рамки дозволенного и он попытался подавить возникшее чувство сострадания.
«Пройдут годы, вы станете взрослыми, но не забывайте, что в вас течет русская кровь. Когда-нибудь она позовет вас на Родину ваших родителей, дедов и предков. Поклонитесь же России от меня низким поклоном, передайте, что я ее очень любила. Прощайте, дети мои. Любите друг друга. Ваша мама».
Герджес неторопливо свернул письмо, опустил голову, приняв озадаченный вид. Он не имел права брать у заключенных письма и передавать кому бы то ни было на воле. Это каралось законом, церковью. Но взбудораженная совесть не унималась в нем и не поддавалась холодному рассудку, официальным запретам. Он не стал на сторону Марины — это было бы слишком. Но где-то в глубине его души мужественная русская женщина затронула до сих пор самому ему неведомую струну и эта струна зазвучала с такой силой, что звук ее он подавить не мог. Он боролся с самим собой.
— Дочь моя, я не могу выполнить твою просьбу, ответил Герджес потускневшим голосом и Марина уловила в нем колебание. К тому же он не возвращал ей письмо и держал его в руках так, будто не знал, куда девать — вернуть ей, положить на столик, где оно до сих пор лежало или взять с собой. Она обратила на него болезненно молящий взгляд, сказала:
— Я стану перед вами на колени, чего до сих пор никогда не делала. Разве только перед Богом.
— Что ты? Что ты, дочь моя! — энергично запротестовал Герджес и, сдерживая ее, положил на плечо руку.
Марина не сводила с него болью наполненного взгляда, а он молчал, сосредоточенно думая. Внутренняя борьба отражалась на его лице, выражение которого поминутно менялось и становилось то добрым, и тогда у Марины разгоралась теплившаяся надежда, что он передаст письмо детям; то строгим, и тогда у нее замирало и холодело в груди сердце. Но вот он подавил душевную раздвоенность, молча спрятал письмо в сутану и Марина ощутила мгновенное облегчение.
— Дочь моя, — обратился к ней Герджес, — я преклоняюсь перед твоим мужеством, но твой час пробил. Исповедайся.
Он встал с края койки, где все это время сидел, осенил Марину крестным знамением. Поднялась и Марина, с искренней признательностью посмотрела на него, на какой-то миг задумалась, словно решая, как поступить, затем ответила:
— Отец мой, совесть моя перед Богом, Родиной и семьей чиста. Я свершила правый суд над тем, кто первый взял в руки оружие. Простите меня великодушно, но мне исповедь не нужна. Но перед смертью я хочу спросить Вас, отче, как могло случиться, что ваша католическая и протестантская церковь могли благословить фашистов на войну, и они залили кровью всю Европу, пошли войной против моей России? Разве в вашем сердце человека, который ближе других стоит к Богу, слышит его голос, нет боли за кровопролитие, человеческие страдания?
Слова Марины, обладавшие определенной долей истины, проникали в сознание Герджеса и он поторопился закончить разговор.
— Да видит Бог, я исполнил свой долг, — сказал он, посмотрел на нее прощальным взглядом и вышел.
А минутой позже распахнулась дверь камеры и холодный звучный голос произнес:
— Выходи.
Марине показалось, что на небе, серым, предутренним лоскутком видневшимся в малом просвете окна, ярким пламенем сверкнула молния и пронзила ее тело, которое от неожиданного и сильного удара качнулось. Чтобы не упасть, она схватилась рукой за спинку стула, стараясь не подчиниться навалившейся слабости. Каких-то нескольких секунд потребовалось ей, чтобы овладеть собою. Из открытой двери на нее дохнуло могильным запахом смерти, но она не испугалась. Наоборот, гордо подняв голову, пошла к выходу, подумав: «Надо идти, как ходят на эшафот русские люди, когда их на Родине казнят фашисты».